Я ни разу не поскорбел о том, ибо волновавший мое сердце рассказ столь часто и столь подробно был повторен Прохором, что в нем не могло быть никаких опущений. Иногда, сидя под тенью терновских древес и уносясь воображением на постоялый двор, где сидела у окна Настя, я столь живо представлял себе всю окружающую ее картину, что, казалось мне, слышал торопливый топот сынов Авраама, резво сбегавшихся на скудную добычу, и возгласы самого Прохора, доказывающего торговке бубликами чудовищность цен, наложенных ею на товар, и обещающего ей за то достойное по греховности возмездие.

Между тем дни проходили, а отец Еремей все не возвращался.

Последние происшествия сильно потрясли Македонскую, однако она крепилась, и унынию не поддавалась окончательно: не менее громогласно оглашались терновские окрестности ее проклятиями, — быть может, даже пронзительнее и непрестаннее они раздавались, ибо она пыталась теперь заглушить свою горесть усиленною хозяйственною деятельностию.

Я, впрочем, не замедлил заметить некоторые признаки, свидетельствовавшие о ее душевном расстройстве. Так, например, род вечер она как-то особенно теперь утомлялась, садилась на крылечке и подолгу отдыхала.

С нею, конечно, случалось это и в прежние времена, но в прежние времена это у нее выражалось иначе.

Тогда она и в минуты отдыха сохраняла более или менее свою неугомонность, потягиваясь, зевала, нарекала на труды не по силам, на всеобщую леность и прочее тому подобное, но теперь она сидела тихо и смирно, как бы только представляя грозное изображение прежней воинственной жены; теперь она обращалась к мимоидущим уже не с прежними строптивыми вопросами: "Куда несет?", "Где шатался?", а с задумчивыми восклицаниями: "Какой вечерок благодатный!" или: "Славное у нас нынче лето стоит!"

Между тем неоскудный в коварствах пономарь, пользуясь минутами мягкого настроения огорченного ее духа, рассыпался, как говорится в простонародье, мельче маку и незаметно овладевал ее доверием. При всяком удобном случае он с истинно бесовскою ловкостию присосеживался к ней и вступал в разговоры.

Мне случалось издали не раз наблюдать за ними, и всегда он мне напоминал проворного паучка, опутывающего в сеть своей паутины несносную, но простодушную большую муху, так называемую жужжалку.

Уразумев, что Македонская, как это часто бывает с людьми глубоко уязвленными и старающимися свое уязвление затаить и подавить, благосклоннее всего склоняет слух свой на рассуждения о тяготах земной жизни и прочих тому подобных выспренностях, позволяющих сетовать, так сказать, без обозначения своей раны, — он тотчас же и завел сообразный тому глас,

Сидит, например, Македонская, подперши побледневшую ланиту дланью, и вдруг слышит как бы журчанье медовой струи: