— Что ж не говоришь? — кричал пономарь, снова схватывая меня своими крючкообразными перстами: — что ж не говоришь? Ах, ты, ах, ты… Да вы, матушка, с ним извольте построже! Это, матушка, отрок, закоснелый в пороках! — Непокорный, строптивый… Вы построже

Но она, казалось, позвала меня, как могла бы подозвать всякую попавшуюся ей на глаза тварь, — как иногда, в минуты горестной рассеянности, люди подзывают мимо проходящих домашних животных, а вслед за тем гонят.

Ее даже нисколько не раздражило мое упорное молчание; она с несвойственным ей равнодушием повторила еще раз: — Говори, что ты там делал?

— Говори, говори! Сейчас говори, слышишь? — подхватил пономарь. — Ах, ты! ах, ты!..

Он, как оса, лез мне в очи.

— Ах ты, неуч! Ах ты, грубиян! — пронзительно выкрикивал он надо мною, заглядывая мне в лицо то с той, то с другой стороны. — Ты чего это на заборах виснешь? Дурнем растешь, ничего не умеешь…

— Нет, я умею, — прервал я его. — Я умею сказку про цыгана…

Я сам не знаю, как эти слова сорвались у меня из уст; я чувствовал такой прилив горечи и негодования, что зрение у меня мутилось и в очах двоились подобия каких-то огненных шариков.

— Какую это сказку про цыгана? какую? какую? — пристал легкомысленный мой мучитель.

Я обратил взоры свои на Македонскую, но она, повидимому, мало занята была нами, хотя и глядела на нас.