Слушая пономаря, уже успевшего собрать подробнейшие сведения о горестном и неожиданном происшествии, я погружался в сердцестесняющие размышления о непрочности и скоропроходимости всего земного. К помянутым размышлениям не замедлили припутаться другие, касающиеся рокового греховного влияния праотца Адама и сотворения мира. Заплутавшись в этих дебрях, я по обыкновению долго, до окончательного головокружения, искал из них выхода, тоскливо кидающийся во все стороны, но нигде не обретающий желанного.

Вы, чье детство протекло под умопомрачающим влиянием, вы, чьи страстные вопрошения оставались без ответа, чьи мучительные недоумения накоплялись с каждым протекающим днем, вы, с ужасом кружившиеся во мраке, вы поймете меня и вместе со мной содрогнетесь!

— Сам сюда приедет! Сам! — говорил пономарь, вытягивая для вящей выразительности сухую шею и быстро двигая бровями. — Прибудет в скором времени!

— Сам? — восклицал отец мой с легким визгом. — Сам? Творец вседержитель! Сам!

И он весь как-то съеживался, словно видел несущуюся на него лавину снежную, и закрывал глаза, как бы поручая себя провидению.

Едва долетело до слуха моего слово сам, едва я завидел возможное явление нового, живого, осязательного лица в нашей среде, отяготительные недоумения по поводу грехопадения прародителя и касательно сотворения мира тотчас же сдвинулись на задний план, и я, уже не рассеянно, а с жадностию внимающий каждому слову рассказчика, начал немедленно рисовать в воображении своем таинственный и по всем признакам властительный образ самого, который столь сильно занял все мои помышления, что сновидения этой ночи, совокупив в нем и последние впечатления протекшего дня, и первобытный хаос стихий, и добро и зло, душили меня различными неподобными призраками. То являлся он мне в виде неясного, туманного пространства, над которым беспорядочно носились исполинских размеров младенцы, кукарикующие, кукующие, неистово пручающиеся и бьющиеся, то в виде райского древа, увешанного не плодами познания, но пуховыми розовыми подушками, то в виде гигантской огненной розги, которая гналась за мной, настигала и вдруг превращалась в робкого моего родителя, шепчущего мне несвязные увещания возложить упование на промысл, то в виде громадного тарантаса, одаренного жизнию, извергающего из глубины своей целый хаос земных и морских тварей и провозглашающего смиренным гласом отца Еремея: "Господь испытует избранных!", между тем как с другой стороны раскатывался пронзительный вопль иерейши: "Вот тебе и пятый день творения!"

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Отец Мордарий и привидение

Весть о новом, постигшем отца Еремея несчастии, а также о чрезмерной горести, даже доходящей до кликушества, зятя его, о прибытии этого зятя и его, по всем видимостям, долгом водворении в Тернах быстро разнеслась по окрестным селам, и все в этих местах священнодействующие поспешили навестить понесших столь чувствительную потерю собратий. Ежедневно к крылечку отца Еремея подкатывались одноколки, брички, тележки, нетычанки, из которых высаживались или выпрыгивали, смотря по летам, степени тучности и большей или меньшей живости нрава, разнобородые иереи и дьякона, а иногда и не менее их любознательные и мягкосердые иерейши и дьяконицы, обладавшие, способностию с таковою же непринужденностию источать потоки слез, с каковою они выпивали за один присест двухведерные самовары чаю. От двоякого этого упражнения они уезжали как бы слегка разваренные.

При прощанье не только их носовые убрусоподобные платки были мокры, но концы ярких косынок и шалей, равно как и развевающиеся ленты чепцов носили следы их сочувствия к горести ближнего, а на столе, вокруг опорожненного не раз самовара, на опрокинутых чашках оставались обгрызенные кругленькие, словно обточенные шарики сахару — остатки прикуски, которую Македонская, сурово и раздражительно отирая слезы, катившиеся по впавшим ланитам, тщательно собирала и прятала.