Пантелей, с изумлением оглянувшийся при столь диком крике, повиновался, и Вертоградов, торопливо выскочив из брички, скрылся.

Взоры мои обратились на отца Еремея. Он был ужасен. Сытое лицо его исказилось свирепою злобою, побелевшие губы дрожали, на помутившихся глазах блеснули слезы бешенства, благочестиво сложенные жирные руки скорчились, ногти впились в пухлое тело…

Приветственные восклицания отца Мордария и матери Секлетеи, не замедлившие раздаться, привели его в себя.

Он мгновенно, если смею так выразиться, испустил из себя лучи благости и, обращаясь к ожидавшему нового распоряжения Пантелею, сказал спокойно и добродушно:

— Погоди, погоди: я тоже вылезу и пройдусь.

Повозка матери Секлетеи тоже остановилась, и седоки ее уже окружали молодого иерея со всеми знаками почтительных, по пламенных чувствований.

— Не закусить ли, отец Михаил? — ласкающим голосом, как бы предлагая не самостоятельное вопрошание, а только скромное предположение, сказала мать Секлетея.

— Прекрасно бы закусить, прекрасно! — прибавил отец Мордарий, старавшийся, но не возмогавший достигнуть ни плавности речей, ни мягкости взоров, ни непринужденности угодливых движений и уподоблявшийся по неповоротливости скорее косолапому медведю, чем изворотливому лису.

— Давайте! — отвечал Вертоградов, бросая гневные, но смущенные взгляды на тихо и плавно приближающегося отца Еремея.

— Сестра Олимпиада! сестра Олимпиада! — крикнула мать Секлетея, — достань коверчик и все… Извините, отец Михаил, чем богаты, тем и рады… Не взыщите… Сестра Олимпиада, ты бы попроворней… Вот тут расстели — под деревцом… Юнец! (Это было обращено ко мне.) иди-ка сюда, помоги!