— Где горькая? — мрачно вдруг спросил Вертоградов. И наполнив сосуд до краев, он залпом его опорожнил.
— Отец Еремей! отец Мордарий! приступите! — восклицала мать Секлетея.
— Приступим, приступим, — отвечал благосклонно отец Мордарий, откидывая одним мановением руки и пышную свою бороду в разные стороны и широкие рукава рясы, — приступим!
Между тем как отец Еремей задумчивым, тихим, горестно-кротким голосом заметил:
— Не о хлебе едином жив будет человек! Не о хлебе едином!..
— Отец Мордарий! Отец Еремей! — снова воскликнула мать Секлетея, на которую всякое благочестивое размышление отца Еремея, равно как и грустные его сетования, производили то же действие, какое производит на утомляющегося коня вонзаемые в чувствительные бока его шпоры.
— Еще горькой! — с сугубейшею мрачностью произнес Вертоградов.
И снова наполнив до краев сосуд, опорожнил его так же залпом.
— Рыбки-то, отец Михаил? Копченой-то? — умильно и настоятельно предлагала мать Секлетея. — А наливочки-то? Сестра Олимпиада, где ты? Поди сюда, родная, садись с нами, подкрепись пищею! Вот тут присядь, вот тут!
И благодушная мать Секлетея поместила юную отшельницу как раз пред лицом Вертоградова.