Из-за ближнего ряда темных колонн, поддерживающих своды храма, выдвинулась как бы некая, только разнящаяся несколько в архитектуре, колонна, окутанная черным покрывалом, и стала около Одарки.
— Ах, мать Серафима! — воскликнула сестра Гликерия.
— Что такое? — повторила мать Серафима.
Каждое слово ее сопровождалось икотою, изумительно напоминавшею ржанье табуна.
— Ах, мать Серафима! — воскликнула сестра Гликерия, видимо облегченная ее появлением, — посудите вы… Вы только посудите, мать Серафима! Вот пожалуйте, поглядите!
Мать Серафима придвинулась еще ближе, а я, по инстинктивному чувству самосохранения, поспешно подался вглубь храма, ибо в матери Серафиме, вместе с колонноподобной архитектурой, чудесно сочеталась каменная неподвижность монумента с необузданною дикостию четвероногих питомцев степей.
— Поглядите, мать Серафима, какой я ей платочек дала! А рна не хочет…
— Не хочет! — повторила мать Серафима, как бы готовясь или обрушиться на злополучную Одарку, или свирепо лягнуть ее. — Не хочет? А не хочет, так и не надо! Ты, сестра Гликерия, всех разбаловала!
— Ох, знаю, грешна я, мать Серафима! Да никак с собой не совладаю, с сердцем-то своим не справлюсь — одна мягкота… Одна мягкота, а они этого не чувствуют, мать Серафима, они совсем этого не чувствуют… Ведь говорю ей: бери, милая…
— Ты много слов тратишь, сестра Гликерия. Одного слова довольно!