— Если вы меня гоните, так я… так я…

Я сам не знал, что я предприму, и, выпустив из рук полы ее одежд, в безумии отчаяния, облитый слезами, воспаленный, устремился в пространство.

— Постой! постой! — воскликнула мать Мартирия, настигая меня и улавливая. — Постой же!.. Куда бежишь?

В ответ на эти вопрошания я мог только с сугубейшею страстию зарыдать.

— Ах, господи! спаси и помилуй! — воскликнула мать Мартирия. — Да полно же, полно!.. Чего тебе надо-то? Ведь у меня ничего нету, а то бы я тебе дала… Полно рыдать-то, полно… Ах, господи! спаси и помилуй!

Что было далее, я могу рассказать только со слов матери Мартирии, ибо от невыносимых скорби и волнений потерял чувство и не помню, как она перенесла меня из коридора и приютила.

Я опомнился уже в узкой, тесной келий. Слабый свет лампады озарял своим мерцанием почерневшее от времени большое распятие в углу, голые стены, черную, малых размеров, словно детскую, рясу на гвоздике, деревянную скамью, псалтырь на столике, истершийся ветхий пол…

— Ах, слава тебе господи! слава тебе господи! — воскликнула мать Мартирия, едва только я, старающийся собрать и привести в порядок свои мысли, пошевельнулся. — Что, полегчало тебе, сердешный?

Наклоненное ко мне крохотное костлявое личико дышало состраданием и участием, блестящие беспокойные глаза, еще полные недавно проливаемых слез, глядели на меня милосердно…

Эти нежданно встреченные мною теплые чувства потрясли меня столь глубоко, что ослабевшая голова моя снова закружилась, мысли снова начали мутиться и путаться. Сладостные картины невозвратного прошлого вдруг замелькали предо мною, милые ласковые образы затеснились около меня, любимые звуки дорогих голосов раздавались снова…