Объяснения мои, впрочем, не могли бы отличиться отчетливостию и ясностию, так как я сам мог с такою же положительностию определить внутреннюю бурю, разыгравшуюся в моей измученной груди, с какою завидевший мать и вырывающийся из тесной клетки птенец может уяснить свои стремления к зеленым лугам и лесам.

— Пойдем со мною, — оказал Софроний. — Кабы я знал, что ты здесь, когда тут был в первый раз…

— Вы были здесь? — воскликнул я. — Вы были в обители? Когда? Месяца два будет? Вы стояли около окна, в углу?

— А ты видел меня?

— Я узнал, что это вы! Я только подумал… Потом искал, не нашел… Мать Фомаида сказала, что это наваждение…

Я страстно желал спросить его, зачем приходил он тогда в обитель. Я почему-то был совершенно уверен, что не одна христианская потребность помолиться чудотворной иконе привлекла его в стены этого пристанища верующих. Некий голос шептал мне, что и теперь он здесь не случайно и не с единственною благочестивою целию набожного богомольца.

Я не посмел предложить ему разжигающих меня тревогою вопросов, но он, без слов уразумев, чего жаждала душа моя, сказал:

— Мать Фомаида не угадала. Я приходил сюда повидаться с матерью Секлетеею.

Я возмог только воскликнуть:

— С матерью Секлетеею?