В этом стремлении сказалось в известной степени влияние молодого священника, с каждым днем возраставшее. Тем не менее оно было вполне искренним, и Дженни честно старалась претворить его в жизнь: она неоднократно отказывалась от развлечений, чтобы посидеть у постели больной матери. Сожалея о пропущенных танцульках и несостоявшихся свиданиях с молодыми людьми, она утешала себя тем, что скоро приедет Оливия и похвалит ее за примерное поведение. Но домой приехала не Оливия, а какое-то привидение с запавшими щеками и тяжелым взглядом, которое явно не интересовалось ее благонравием. И бедняжка Дженни с недоумением и страхом взирала на человеческую трагедию, впервые разыгравшуюся у нее на глазах.
Разочарование и растерянность, переживаемые Дженни и миссис Лэтам, еще больше сблизили их, но зато отдалили от Оливии. В защищенной от невзгод жизни миссис Лэтам не было места страданию. С домашними заботами и неурядицами она давно свыклась и вот уже восемнадцать лет покорно сносила свои телесные недуги и безотчетные религиозные сомнения. Но и только. В своей жизни она познала лишь одно подлинное горе — смерть маленького сына, но с тех пор жизнь ее текла ровно и спокойно, лишь изредка волнуемая мелкими огорчениями и неприятностями. Все было так же незыблемо и знакомо, как смена времен года.
Вначале ее тяготило такое однообразие, но потом она привыкла. А теперь в ее размеренное, серенькое существование ворвалось извне что-то мрачное, страшное, почти угрожающее. Оливия не прожила дома и месяца, как мать уже стала с тайным недоверием присматриваться к ней и бессознательно все больше сближаться с младшей дочерью, словно только она была ее настоящей плотью и кровью, а та, другая, — чужой и лишней. Тем не менее и она и Дженни относились к Оливии очень заботливо. Если бы Оливия вернулась домой с каким-либо понятным им горем, которое они разделили и оплакали бы с ней, как свое собственное, их любовь только возросла бы от этого. Но Оливия вернулась с печатью мертвого молчания на устах и не выдавала своей тайны.
Отец тоже молчал. Он один смутно догадывался о том, что происходило с Оливией. Конечно, он не понимал, что именно могло превратить его цветущую дочь, которой он так гордился, в эту измученную незнакомку; но, вглядываясь в тоскливые глаза Оливии, он понимал, что ее надо оставить в покое, не мучить вопросами и назойливым участием. И до некоторой степени он был вознагражден за свою сдержанность: Оливия избегала его меньше, чем остальных. Правда, его заветная надежда, что когда-нибудь она сама ему во всем откроется, постепенно угасла.
— Мне кажется, она сторонится меня меньше, чем матери и сестры, — неуверенно сказал он домашнему врачу, очевидно, боясь поверить даже такому незначительному предпочтению, — но, может быть, она просто не замечает меня, потому что я ее не беспокою.
Если бы и другие дали Оливии возможность не замечать их, она чувствовала бы себя гораздо уверенней и свободней. Но укоряющие, испуганные глазки Дженни, озабоченное лицо матери и ее робкие нежные ласки, молчаливое сочувствие Дика, полные жалости взгляды соседей — все это казалось ей жестокой и бессмысленной навязчивостью. «Почему они не хотят оставить меня в покое? — с гневом и возмущением думала она после каждого очередного проявления непрошеного соболезнования. — Почему они не оставят меня в покое?»
Ее обострившаяся чувствительность носила какой-то удивительно поверхностный характер: самые незначительные события повергали ее в настоящее смятение, но душа оставалась холодна и безучастна. Умри кто-нибудь в семье — она вряд ли огорчилась бы, но одно неосторожное слово доводило ее до умопомрачения. Так же мучительно несоразмерны были и ее физические восприятия. Как-то миссис Лэтам, проходя мимо кушетки, на которой Оливия проводила теперь почти все время, поправила на ней сползшую шаль. Оливия вскрикнула, словно от острой боли, и подняла руку. Широкий рукав сполз к плечу, и на коже — там, где к ней слегка прикоснулись пальцы матери, — проступили красные, как от ожога, пятна.
Однажды в мае миссис Лэтам встретила на пороге вернувшегося из банка мужа.
— Старайся ступать тише, Альфред, — сказала она, — Оливия на кушетке в гостиной, я едва уговорила ее уснуть. Мы так намучились с ней за день.
— Опять головная боль?