– Когда мы на него не смотрим, – прошептал он, – ему не надо так сдерживаться.

После минутного колебания Рене зашептал:

– Не попробовать ли вам уговорить его оставить это притворство? Ну хотя бы при нас с вами. Ведь это так мучительно и так изматывает его. Конечно, боль следует переносить мужественно, но всему есть предел. Не понимаю, почему он старается убедить нас, что ему не больно? От этого ему только хуже.

Маршан зарычал на него, словно рассерженный медведь.

– Конечно вам этого не понять. Дело в том, что терпеть приходится ему, а не вам, и пусть поступает, как ему легче. Ну, если вы собираетесь дежурить около него ночью, вам пора ложиться.

Рене не стал возражать. Даже если отбросить его привязанность к Риваресу, которая сковывала ему язык, он не смог бы ясно выразить свою мысль. Ему казалось, что за всей этой великолепной стойкостью укрывается не стоицизм, не гордость, не боязнь огорчить других, а исступленная застенчивость, парализующее душу недоверие. «Почему он так боится нас? – снова и снова спрашивал себя Рене. – Он всем нам спас жизнь, а сам таит свою боль, словно его окружают враги. Неужели он думает, что нам безразлично? Не может быть!»

Когда Рене в сумерках вернулся, Маршан встретил его у входа в палатку.

– Я буду дежурить около него и ночью. Ему стало хуже.

– Вы дали ему опий?

– Дал немного, но почти безрезультатно – слишком сильный приступ. Если боль не утихнет, придется дать большую дозу. Входите, он вас спрашивал.