И Рене и Маршана поразила горечь, прозвучавшая в ответе Феликса:

– Дождевики пригодны лишь на то, чтобы в них топиться. В дальнейшем, мой дорогой Панглос, я буду «возделывать свой сад». Философия и мадемуазель Кунигунда мне надоели.

– Не сомневаюсь, – отвечал Маршан. – А мадемуазель Кунигунде вы тоже надоели?

Огонек сигары Феликса прочертил в темноте резкую линию.

– «Она судомойка, она безобразна», – прошептал он и, встав, пошел прочь своей прихрамывающей, но мягкой походкой. Он шагал по палубе из конца в конец, и огонек его сигары то появлялся, то исчезал.

– Возможно, она и безобразна, но хватка у нее цепкая, – сказал Маршан. Он повернулся к Рене и угрюмо произнес: – Если вы ему друг, не выпускайте его из виду. Он на опасном пути: он думает, что будет жить как простые смертные.

– Дорогой доктор, – отвечал Рене, – неужели вы до сих пор не уразумели, что если вы и Феликс хотите, чтобы я вас понимал, вам не следует выходить за пределы, доступные моему пониманию. Я не имею ни малейшего представления, о чем шла речь. Если вы – Панглос, а он – Кандид, кто же тогда Кунигунда? Что до меня, то я могу претендовать лишь на роль старухи зрительницы.

Маршан расхохотался.

– Нет. Вы будете добродетельным анабаптистом, и вас выбросят за борт.

Вдоль дороги, ведущей в Мартерель, цвел душистый майоран. Рене старался слушать радостные излияния Анри, но сердце его стучало, как молот, а запах любимых цветов Маргариты вызывал на глазах слезы. Даже протяжный бургундский говор попадавшихся на дороге крестьян звучал для него музыкой.