Есенин начинает, по обыкновению размахивая руками, декламировать сначала. Но как только он опять доходит до мужицких слов, не принятых в салонах, поднимается рев еще больше, чем раньше, топот ног. «Это безобразие», «Сами вы хулиганы — что вы понимаете» и т. д. Только Шершеневичу удается перекричать ревущую аудиторию: «А все-таки он прочтет до конца», кричит Шершеневич. Есенина берут несколько человек и ставят его на стол. И вот он третий раз читает свои стихи, читает долго, по обыкновению размахивая руками, но даже в передних рядах ничего не слышно: такой стоит невообразимый шум.

Когда Есенин оказался в компании имажинистов, многие стали его оплакивать и пророчить гибель таланта. Особенно удивлялись, как четыре имажинистских кита — Есенин, Шершеневич, Мариенгоф и Кусиков — разделились на две пары. Есенин более дружил с Мариенгофом, Шершеневич с Кусиковым. Казалась бы более естественной другая группировка: Шершеневич с Мариенгофом. Большинством они воспринимались как поэты надуманные, как словесные клоуны. Есенин же скорее ассоциировался с Кусиковым. У того и другого находили искренний лиризм, пробивающийся сквозь словесные ухищрения, сквозь чехарду образов.

Однажды я шел по Никитской с одним критиком, писавшим в то время статью об имажинистах. Навстречу — Есенин с Мариенгофом. Остановка. «Я вас разведу», сказал критик встретившимся: «Мариенгофа обвенчаю с Шершеневичем, а вам, Есенин, дам новую жену: Кусикова». — «Какой ужас! — засмеялся Есенин: — нельзя ли кого другого, только не Кусикова».

На следующий день Есенин сказал мне: «Не знаю, зачем нужно меня с кем-нибудь спаривать: я сам по себе. Достаточно того, что я принадлежу к имажинистам. Многие думают, что я совсем не имажинист, но это неправда: с самых первых шагов самостоятельности я чутьем стремился к тому, что нашел более или менее осознанным в имажинизме. Но беда в том, что приятели мои слишком уверовали в имажинизм, а я никогда не забываю, что это только одна сторона дела, что это внешность. Гораздо важнее поэтическое мироощущение».

Каждая школа нуждается в теоретическом обосновании. Эта сторона также была у имажинистов обставлена прекрасно. Шершеневич и Мариенгоф взялись за это так талантливо и энергично, что сами наполовину могли поверить в жизненность и органичность той школы, которую придумали.

У Есенина и раньше была потребность создать какую-нибудь новую поэтическую группу. В период, когда он писал «Ключи Марии», наиболее близким единомышленником казался ему Сергей Клычков и вместе с этим поэтом Есенин собирался провозгласить новую литературную школу «аггелизм», но по трезвому размышлению отказался от этой мысли. Познакомившись с Мариенгофом и Шершеневичем, он увидал, что с ними можно прийти к известному соглашению. Результатом этого соглашения (именно соглашения, а не слияния) и был имажинизм.

Мне Есенин не раз говорил, что в имажинизме он нашел воплощение того, о чем много думал раньше, но если принять во внимание, что своих друзей, Мариенгофа и Шершеневича, он считал поэтами, схватившими только внешность имажинизма, выходило, что истинный имажинист он сам, и судить об имажинизме по Мариенгофу и Шершеневичу, как делала публика на основании их теоретических выступлений, нельзя.

Меня несколько удивило, что, всегда дружески отзываясь о них как о людях, он строго относился к их творчеству, не находя у них самого, по его мнению, главного: поэтического мироощущения.

Но гораздо больше нападал он — и по другим основаниям — на тех двух поэтов, которые в его прежней деятельности играли наибольшую роль: на Блока и на Клюева. Он подсмеивался над «вечной женственностью» Блока, находя в этом еще лишнее доказательство, что Блок не может быть признан русским национальным поэтом: русскому народу идея такой женственности совершенно чужда. Такие же выражения, как «мать-сыра земля», говорят совсем об ином.

Когда я однажды спросил Есенина, на кого из начинающих поэтов он возлагает наибольшие надежды, он назвал мне Николая Эрдмана. Увы! Этой надежде не удалось осуществиться. Как поэт-лирик Эрдман до сих пор не приобрел себе имени.