— Корабль, — продолжал Бочкарев, — наш дом, а матросы — семья. С сегодняшнего числа мой корабль — и ваш дом, а команда — и ваша семья. Милости просим, вам рады, — его мальчишеские ярко-голубые глаза смотрели прямодушно и дружественно. Я почувствовал, что хоть он и смотрит на меня с некоторым превосходством, но без мыльниковского пренебрежения к младшему. — Приобщайтесь к нам, привыкайте, постарайтесь полюбить нас и любите корабль, уж он-то, хотя и мал золотник, да дорог: биография у него очень большая. Советую с того и начать…
— С чего? — не понял я.
— Со знакомства с его биографией.
Он поднялся из-за стола:
— История моего корабля (мне начало нравиться, как он подчеркивает каждый раз «мой» корабль; в этом подчеркивании не было ни самомнения, ни хвастовства; было другое: гордость тем, что такой славный корабль доверили ему, Бочкареву), — история моего корабля не закончена. Говорят, героизм проявить можно лишь на войне, — чушь! Прошу!
Кубрик, в который мы с ним вошли, был небольшой, с койками одна над другой, с подвесным столом, на котором лежали краски, кисти, карандаши — мое сердце художника встрепенулось. По тому, как матросы встретили командира, я понял, что приходу его в кубрик рады. Матросы были все очень молоды, и лишь один старшина, смуглый, с лицом в легких рябинках и с подстриженными ежиком темными волосами, казался старше других; по ленточкам орденов и медалей я понял, что он из старослужащих.
Отрекомендовав меня подчиненным, Бочкарев сказал:
— Прошу любить и жаловать и принять в нашу флотскую, боевую семью.
Говорил он, чеканя слова, но просто.
— Закончили, Костылев? — спросил он.