В эту секунду, и в самый как раз момент, чтоб книга совсем не зачахла, Орландо оттолкнула стул, потянулась, бросила перо, подошла к окну и крикнула: «Ну хватит!»

Она чуть не упала, такое невероятное зрелище представилось ее взору. Перед ней был сад, были кое-какие птицы. Мир существовал, как всегда. Все то время, что она писала, мир продолжал существовать.

– Умри я, и все бы осталось по-прежнему! – вскричала Орландо.

Чувства ее были так обострены, что ей даже показалось, что она буквально уже разложилась, а может быть, она и в самом деле потеряла сознание. Мгновение она смотрела на прелестный, равнодушный вид расширенными глазами. Наконец несколько необычное обстоятельство ее заставило очнуться. Манускрипт, покоившийся у ее сердца, вдруг начал биться, как живой, и – что еще удивительней и доказывает, какая близкая существовала меж ними связь – Орландо, склонив к нему голову, разобрала, что он говорит. Он хочет, чтобы его прочитали. Он умрет на ее груди, если его не прочтут. Впервые в жизни она ополчилась против природы. Борзых и розовых кустов было вокруг предостаточно. Но ни борзые, ни розы читать не умеют. Никогда прежде она не задумывалась над этой досадной промашкой Провидения. Этой способностью наделены только люди. Люди ей вдруг понадобились позарез. Она позвонила в колокольчик. Приказала подать карету, чтобы тотчас катить в Лондон.

– Аккурат на одиннадцать сорок пять поспеете, миледи, – сказал Баскет. Орландо, и не подозревавшая об изобретении паровоза, была настолько поглощена страданиями существа, которое, не будучи ею самой, однако, полностью от нее зависело, что села в вагон и дала окутать свои колени пледом, не подарив ни единой мыслью «это поразительное изобретение, совершенно преобразившее (утверждают историки) лицо Европы за последние двадцать лет» (что случается куда чаще, чем историки полагают). Она заметила только кошмарную грязь, дикий грохот и то, что окна заедает. Поглощенная своими мыслями, она меньше чем за час домчалась до Лондона и стояла на платформе Чаринг-кросс, не зная, куда податься.

Старый дом в Блэкфрайерзе, где провела она столько приятных дней в восемнадцатом веке, был теперь продан, частью Армии спасения, частью фабрике зонтиков. Она купила новый, в Мэйфэ-ре, – чистый, удобный, в самом центре модного света, но в Мэйфэре разве избавишь стихи от томления? Слава Богу, думала она, вспоминая блеск сиятельных женских глаз и симметрию сиятельных же мужских ног, на чтение они там не слишком налегают. Ведь было бы мучительно жаль. Вот и дом леди Р. Там, без сомнения, ведутся те же беседы. Возможно, подагра переместилась из левой в правую ногу генерала. Мистер Л. две недели гостил уже не у Т., а у М. Войдет, разумеется, мистер Поп. Ах, но мистер Поп же умер. И кто там теперь блистает умом? – думала она, но такое у швейцара не спросишь, и она двинулась дальше. В уши ей хлынул звон несчетных колокольцев на головах у бесчисленных лошадей. Флотилия престранных ящиков на колесах катила вдоль тротуара. Орландо вышла на Стрэнд. Шум сделался еще невообразимей. Средства передвижения всевозможных размеров, запряженные кровными рысаками, запряженные ломовиками, где влекущие одинокую торжественную вдовицу, где до отказа набитые носителями цилиндров и бакенбард, смешались в дикой неразберихе. Глазу, привычному к ровным просторам страниц, казалось, что кареты, тележки и омнибусы в непримиримом раздоре; препротивной какофонией казался ушам, настроенным на скрип пера, уличный грохот. На мостовой негде яблоку было упасть. Потоки людей, толкавшихся и теснящих себе подобных, грохочущие, тряские экипажи – с безмерной прытью проносились на восток и на запад. Вдоль тротуаров стояли мужчины с лотками игрушек и орали. На углах сидели с корзинами весенних цветов и орали женщины. Мальчишки выскакивали из-за лошадиных морд, тянули к ним печатные листы и орали: «Катастрофа! Катастрофа!» Орландо решила, что попала в Лондон в переломный для нации час, вот только счастливый или трагический – она сказать не умела. Она тревожно вглядывалась в прохожих. Но еще больше запуталась. Вот идет, например, человек, лицо перекошено, бормочет про себя, будто только что узнал непереносимую новость. А за ним проталкивается лихой толстяк, веселящийся, как на гулянье. Пришлось ей прийти к заключению, что во всем этом нет ни складу ни ладу. Каждый мужчина, каждая женщина заняты только собой. И куда тут пойдешь?

Она шла дальше уже ни о чем не думая, из улицы в улицу, мимо гигантских окон, заваленных зеркалами и сумками, халатиками и цветами, и удочками, и корзинками для пикников, и тут же были раскиданы, увязаны, свалены, скатаны ткани всех возможных тонов и расцветок. Или она брела вдоль ровных, заспанных зданий, деловито помеченных – первый, второй, третий, и так до двухсотого или трехсотого нумера, решительно неразличимых: две колонны, шесть степенных ступенек, и подняты шторы, и накрыт для семейной трапезы стол, и в одно окно устремляет взор попугай, и слуга выглядывает из другого, – пока голова у нее не начинала кружиться от однообразия. Она выходила на широкие площади с черными, блистающими задастыми статуями и гарцующими конями, вздымающимися колоннами, взлетающими фонтанами и вспархивающими голубями. Шла, шла, шла по тротуарам, мимо домов и вдруг ужасно проголодалась; и на груди у нее что-то затрепетало с упреком: совсем, мол, меня забыла. Это бы манускрипт поэмы «Дуб».

Она устыдилась собственной невнимательности. И застыла на месте. Рядом не было ни единой кареты. Улица, широкая и красивая, была, на удивление, пуста. Только какой-то пожилой господин шел навстречу. Что-то смутно знакомое ей почудилось в этой походке. Когда он приблизился, она поняла, что решительно где-то она его уже видела. Но где? Когда? Неужто этот вальяжный щеголь с тросточкой и цветком в петлице, с розовой сдобной физиономией, седыми расчесанными бакенбардами, неужто это – Господи Боже! Ну да – это же он, ее старый, очень старый друг Ник Грин!

В то же мгновение он на нее посмотрел – вспомнил – узнал.

– Леди Орландо! – крикнул он, чуть пыль не метя цилиндром.