Правда, теперь оно нарушено вмешательством европейцев, не говоря уже о болезнях, о вечном надзирательстве, о гонении того, что ни один канак никогда не считал дурным; но, разумеется, и в прежнем их быту были явления, указывавшие на недовольство своим положением. Люди хотели властвовать, люди выходили из своего постоянного, ровного, невозмутимого расположения духа, при котором только возможно счастье, и в диком, ужасном увлечении доходили до зверства, до каннибальства. При войнах с враждебными племенами, сделавшимися враждебными по одному слову вождя, народ не прежде успокаивался и возвращался к обычной жизни, как истребив все племя своих врагов, не оставив ни одной женщины, ни одного ребенка… В эти минуты зверского увлечения дымились человеческие жертвы, и люди ели мясо своих жертв. Любопытно бы знать, неужели после, когда рассудок вступал в свои права, ни раскаяние, ни какое другое чувство не тревожило их умы, не шевелило совести дикарей? Образование общества ареой. где одним из главных условий было детоубийство, указывает или на крайнее падение человеческого начала, или на какой-то смутный порыв выйти из настоящего положения, на стремление отчаянным усилием броситься куда бы ни было, — положение, до которого может дойти общество после многих разочарований и бесплодных усилий к возрождению!

Но помимо темных сторон народного характера канаков, редкая народность представляет такие нежные черты, дающие этому народу главную физиономию. Они не обманули ни Бугенвиля, ни Кука своим добродушием, своим гостеприимством, скромностью, опрятностью в жилищах и незлобием; они действительно таковы и до сих пор остаются теми же, не смотря на клеветы. взводимые на них миссионерами. Нельзя смотреть на жителя Таити с точки зрения католического монастырского прислужника, который во всю жизнь свою ничего не видал, кроме сырых стен коллегии, подрясников и ханжества: слыли одни схоластические уроки от людей таких же, как он сам, испытывал сильные ощущения разве от розог. Канак родился под пальмой; первые впечатления его должны были развить в нем живое чувство природы; перед ними не было ни одной дисгармонической лилии, он не слыхал ни одного фальшивого и нестройного звука. Он прислушивался к шуму бурунов, разбивающихся о кораллы, ни шелесту пальм, и не зачем ему было задумываться, когда жизнь была так легка и все кругом так прекрасно. Как было останавливаться ему в сближении с прекрасной каначкой и думать, что дальнейший шаг — безнравственное дело? И цвет её любви он брал с тем же чувством, как срывал кокос своей пальмы. Нельзя назвать этого развратом, как нельзя назвать канака ленивцем, когда он лежит под деревом и смотрят на свое небо. To же было и в первобытные времена. Ему хорошо, он упоен, иначе он не понимает жизни. Пенинг упрекает их в нечистоплотности, особенно развившейся в последнее время, но, судя по тому, что мы видели, я никак не могу сказать этого. И каким образом она может завестись? Купанья своего ли канак, ли каначка ли на что не променяют; это одно из их удовольствии; на каждом шагу видишь черноглазых наяд, плескающихся в затишьях и качающихся, как русалки, по ветвям, лад водою. A в хижине всегда найдете несколько чистых тростниковых тал, на которых ложитесь и обедайте смело. В болезнях же, привитых им европейцами, виноваты ли она?

Скоро все эти размышления уступали обаянию всего того, что я видел. Встречавшиеся в продолжение дня картины развертывались пред воображением во всей их прелести; волшебные тоны зелени и моря, эти райские берега в своих причудливых очертаниях, темнота тропического леса, звуки падавшей воды с обрыва, все это наплывало на душу, смешивалось с звуками поющего хора, в сотни раз повторявшего свой стройный мотив, и становилось какая-то все лучше и лучше! Великан — канак уселся около меня и тихо раскачивал гамак. Другие образы стали являться передо мною: отдаленное детство, колыбельная песня, горячая дружба, слова участия, первое лихорадочное замирание сердца. Хор пел то как будто вдали, то снова приближался и умолкал, и снова раздавался где-то далеко, едва-едва долетая до слуха своими правильными, гармоническими аккордами. Я уснул.

Меня разбудили, чтобы пить чай. Любопытные дети рассматривали наши вещи: к ним присоединились и большие, и между ними начался оживленный разговор с помощью жестов. В хижину вошел почтенный старик, лет восьмидесяти, но очень бодрый. Тихим, но патетическим голосом начал он читать молитву; все притихли, и даже Дени, когда я взглядом спросил его, кто это, сделал рукой движение, чтоб я молчал. Кончив молитву, старик подошел к нам, пожал наши руки и вышел; затем пение началось снова и продолжалось до глубокой ночи. Публика начала ложиться спать по разным углам хижины; лампы одна за другой угасали; и только один огонек долго виднелся в углу, где хлопотала хозяйка, что-то вынимавшая из своего сундука и опять укладывавшая. Хор все еще пел, но и он стал уменьшаться; остались, наконец, три певицы. Эту ночь мы уже легли на кроватях и скоро уснули крепко; последним впечатлением были туки гимна. Почти весь следующий день провели мы в этой хижине, — так не хотелось нам уезжать оттуда. Только после обеда запрягли нашего саврасого клипера. и Дени пошел гарцевать впереди, гоняя по-вчерашнему коров. Мы ехали назад, уже по знакомой дороге, что чувствовал и конь наш, с удивительною прыткостью мчавший нас лесистою дорогою. Он остановился вдруг перед лежавшим поперек дороги срубленным деревом, — достаточная причина, чтобы слезть с кабриолета и осмотреться. Дерево было толстое, огромное; срубили его вероятно вчера да так и оставили. По обеим сторонам дороги виднелись хижины, составлявшие деревеньку Папара; вчера мы ее проехали во время дождя и почти ничего не видали. Дистрикт Папара каждый день орошается дождем, поэтому он считается одним из самых богатых на острове; даже Пенинг делает уступку в пользу его жителей, находя в них кое-какие доблести их отцов и прадедов. В этой деревне живет миссионер, и есть школа. К самой дороге вышли исполинские ви с своими драконо-образными корнями. Я уселся под тенью одного из них, и скоро вся деревня собралась, поместившись около нас, между корнями и на корнях великана. Толпа была удивительно живописна своими прекрасными головами, убранными у некоторых цветами и зеленью; иные фигуры драпировались в пестрых тапа, приняв одну из тех грациозных поз, которые даются только человеку, свободно живущему среди прекрасной природы.

Мы пошли гулять в ущелье, где промочил нас дождь; в деревне же его не было, и мы как нарочно ходили затем, чтоб убедиться, что действительно дистрикт Папара часто орошается дождями. Вечером, к чаю понадобился лимон; хозяин, канак, зажег факел и пошел в лес; видно было, как колеблющееся пламя освещало темную гущу дерев; он скоро воротился с сорванным лимоном.

На другой день утром мы пошли в школу. В полуразвалившемся домике, выстроенном несколько по-европейски, было человек тридцать детей, между которыми были и взрослые. Почти все без исключения курили сигары, которые канаки делают из местного табаку; они берут лист, высушивают его на огне, крутят и, обвернув листом тонкой соломы, курят. Три мальчика и две девочки стояли на коленях, и, не смотря на свое грустное положение, часто потихоньку переглядывались, с мимолетными улыбками. Между ненаказанными слышался смех, играли черные глазенки, раздавалось шушуканье, a иногда и звуки расточаемых ударов. По классу, из угла в угол, ходил высокий канак, вероятно блюститель порядка. Но вот вошла в комнату фигура одетая в черный подрясник, и все стихло; у фигуры в подряснике в руках был штопор. — не вместо ли указки, подумал я… Лоб этого господина был низкий; брови черные срослись вместе — верный признак упрямства; черные глаза ровно ничего не выражали а черные зубы между мясистых щек и губ гармонировали с узким лбом. Желая завести разговор по душе этого господина, я спросил его: много ли еще некрещеных на Таитиг? Он несколько обиделся: «Это не наше дело, отвечал он: мы здесь более занимаемся протестантами.» Я остановился, не поняв его ответа. Начался урок; сначала детей заставили хором пропеть, по-канакски, границы Франции. «A présent en français!» скомандовал миссионер штопором, и дети хором заголосили: «La France est bornée par LaManche, la Belgique» и т. д.

— A вы их учите по-французски? опять спросил я.

— Нет; ведь вообще мы школами мало занимаемся; не это составляет наши главные обязанность.

Мы посмотрели на его штопор и поспешили уйти. Этот по крайней мере не нововводитель, подумали мы.

Возвращаясь в Папеити, мы как будто досматривали великолепный альбом пейзажей; любовались им, переворачивая рисунки от первого до последнего и обратно, от последнего до фронтисписа. Приближаясь к городу, мы пошли пешком, ведя под уздцы усталого клипера. Вот показалась пальмовая роща, видная с рейда; вот и некоторые из наших офицеров, гуляющие верхом, вырвавшиеся с судов от различных авралов, спусков вооруженных баркасов, брам-рей в брам-стеньг…