От вольнолюбивых цыган, которые, в качестве конокрадов, по пути в острог попадали к следователю и допрашивались не всегда без пристрастия, я тоже не раз слышал это слово «тиран» и скоро уразумел его смысл.

Несмотря на то, что я рано стал, что называется, выезжать в свет, и должен был бы стать бойким и развязным мальчиком, во мне упрямо таился дух застенчивой непокорливости, мечтательной дикости. Я боялся отца, матери и пользовался малейшим предлогом и случаем, чтобы удрать из дому, забрести куда-нибудь в бурьян, который я называл лесом, потому что он был выше меня ростом, или на чердак, или даже на крышу.

Так, однажды рано утром я с двенадцатилетним Степкою, сыном дежурного сотского — у отца под рукой был целый легион разных мелких исполнителей его воли — вышел за ворота, к великодушный Степка, — на имевшийся у него капитал в пять медных копеек, раскутился: угощал меня семечками, дал мне половину пряника, мы пили грушевый квас из одной кружки и — все дальше и дальше вовлекались в сутолоку посадской жизни. А жизнь кипела, по обеим сторонам, улицы шли люди с медными бляхами на груди и вертели оглушительными трещотками.

— Что это? — опросил я у Степки.

— А значит, его уже везут.

— Кого везут?

— Лукина.

Хлынули толпы народа, побежали и мы. Теснее сплотились люди, и мне трудно было что-либо видеть. Степка поднял меня. Шумели трещотки, но молчала толпа. Вдруг выехала высокая колесница, и на ней, спиной к лошадям, сидит с выбритой до половины головой Лукин в арестантском халате и кланяется направо и налево. Я ему тоже поклонился. Мы очутились на посадской площади, где возвышался помост с высоким черным столбом. На крышах двухэтажных домов, всюду, где только можно было, теснились люди. Лукина взвели на эшафот и что-то читали над ним. Человек в красной рубахе и в поддевке щелкал в воздухе ременной, похожей на белокурую девичью косу, плетью. Народ на помост кидал со всех сторон деньги. Когда началась казнь, и загремел барабан, Степка не выдержал и бросил меня наземь, а сам вскарабкался на ближайший подоконник к земляку. Страшное зрелище таким образом ушло из моего поля зрения, и я даже не слышал, кричал ли Лукин. Говорили, что он не издал ни одного стона, потому что деньги, накиданные народом, смягчили палача, и он бил не больно.

Отвратительные сцены публичной казни еще потом происходили на моих глазах. Я видел, как прогоняли сквозь строй солдата, как наказывали старуху… Бывало, отец приезжает со мною в Чернигов, куда он являлся к высшему начальству по делам службы; ведет меня за руку по тротуару. Дело к вечеру. Тихая погода, и солнце светит. А за каждым забором крики о пощаде. Это кого-нибудь секут… Да и в домах драли не только прислугу.

Глава четвертая