Конечно, не для одного Салтыкова смерть «Отечественных Записок», великолепного журнала, собравшего под свое знамя все, что было лучшего и свежего в русской литературе, — была гибельным ударом. Хотя в публицистическом отделе своем «Отечественные Записки» держались народнического направления, и Михайловский, В. В.[278] и другие в своих статьях уклонялись от позитивных путей социальной науки и делали вылазки против Спенсера, Дарвина и Маркса, — все же, по тому времени, их идеями преимущественно питалась революционная молодежь. Но главная заслуга «Отечественных Записок» заключалась не в этом, а в литературном влиянии, какое они имели на читателя. Сатиры Салтыкова (Щедрина) и рассказы и очерки Глеба Успенского одни чего стоили! У Салтыкова было огромное редакторское чутье. В каждой книжке «Отечественных Записок» обязательно появлялся всегда новый молодой писатель; если рассказ был талантлив — писатель становился, более или менее, постоянным сотрудником журнала. Сознание, что пишешь для журнала, где редактор — Салтыков, ревностный ценитель слова, радующийся твоему литературному успеху, — окрыляло; к этому присоединялось еще большое чувство ответственности перед громадной аудиторией журнала. Отсюда рождалось строгое отношение к себе. Если особенно не тянуло уже к начавшему изживать себя народничеству Михайловского, за то была прочна связь с художественным миром «Отечественных Записок», и на Салтыкова я смотрел, как на своего духовного отца. С прекращением журнала погибала какая-то литературная родина; и не один я, конечно, а все сотрудники его — и Сергей Атава[279], и Гаршин, и Глеб Успенский, и В. Крестовская[280], и Плещеев, и сам Салтыков ощутили боль и бесприютность. Остались еще такие журналы, как «Вестник Европы», «Наблюдатель» и Русская Мысль», но во главе их не стояли литературные величины. О редакторе «Русской Мысли» Ремизове[281], Сергей Атава (Терпигорев) рассказывал, что он, в бытность свою помещиком, принимал крепостных в нарочито устроенном для этой цели «тронном зале» и произносил перед крепостными длинные, утомительные речи, а те должны были стоять и не имели права сесть. Вскоре Ремизов, будучи редактором «Русской Мысли», угодил в Сибирь, «по уголовной надобности».
Вскоре, вслед за прекращением «Отечественных Записок», я получил приглашение от всех этих журналов. Я узнал направляющую руку Салтыкова и осенью решил поехать в Петербург, с некоторым литературным запасом. Между прочим, и журнал «Новь», объявленный издательством Вольфа[282], прислал мне авансом несколько сот рублей. В смысле денег мое положение, строго говоря, улучшилось. Пока я работал в «Отечественных Записках», я не считал себя в праве писать в других изданиях. В «Отечественных Записках» было что-то напоминающее партию, а не коммерческое предприятие. Остальные журналы были беспартийные, с большим или меньшим налетом либерализма.
В Петербурге я посетил Салтыкова; он кашлял, был уныл. Рассказывали, будто у него был даже обыск, а он, когда жандармы явились, затянул «Боже Царя Храни»; он рассмеялся, узнавши об анекдоте.
— Не было этого, но теперь многие стараются под меня подделаться, — оказал он. — Вот Сергей Атава, — например. А вам по нонешним временам; придется сбавить тон. Вы прирожденный романист. Дешево не берите — это все лавочки. Пятковский[283] спит и видит ваше сотрудничество; только он — гарпагон. И в «Вестнике Европы» будут вас охотно печатать. Правда, Стасюлевича Тургенев считает только корректором… Какой он редактор! Да что делать! Меня же, представьте, Гайдебуров даже боится.
Стасюлевич рискнул украсить «Вестник Европы» именем Щедрина-Салтыкова. Но что значит духовный образ редактора, который стоит перед глазами писателя, когда тот творит; даже на творчестве Салтыкова отразилась осторожно-расчетливая, либеральная тень Стасюлевича: «Мелочи жизни» уже не носили на себе печати сатирического гения великого Щедрина. Он и сам в следующее свидание со мною признался, что «слаб» стал; и когда пишет для «Вестника Европы», то кажется, что в руке его «не перо, а жезл Аарона».[284]
Роман «Великий человек» и несколько рассказов, да книжку, я продал Вольфу. Еще никогда не было у меня столько денег в кармане, и в то же время никогда не было такого чувства опустошенности или убыли души.
Меня чествовали поклонники, встречали рукоплесканиями на литературных вечерах, восторгались повестью «Путеводная звезда», которую в рукописи я прочел на квартире у Минского, перед цветом литературных ценителей. Но в «Вестнике Европы» она не была взята. Мне сказали, что повесть чем-то грешит против либерализма. Она была хороша для «Отечественных Записок», но надо же считаться с временем. Теперь, после закрытия «Отечественных Записок», тем более надо избегать всего, что могло бы повредить либералам. Читатель может принять такое отношение к либерализму за уклон к мракобесию. Оглядываясь на прошлое и вспоминая «Путеводную звезду», я отношу ее скорее к сентиментальному, чем социалистическому роду беллетристики. Она была напечатана в «Заре» Кулишера.
С кучей денег и с подарками для Марьи Николаевны и для друзей я уехал сначала в Москву, где свиделся с сестрою Катей. У нее была хорошенькая квартирка — вся отделанная новеньким ситцем. Она только-что вышла втором раз замуж за бухгалтера на службе у известного полотнянщика Сосипатра Сидорова, и из важной чиновницы стала маленькой мещанкой. Но: портрет покойного мужа, с крестом на шее, висел на первом месте, над диваном, и она, видимо, держала в повиновении, как барыня, своего плебейского супруга. Перед этим только-что приезжал к ней брат мой Иван, окончивший Лисянское училище и получивший место помощника лесничего где-то на юге. Я его не застал. Катя расцвела и была довольна. Огорчал ее только сын, который в двенадцать лет уже начинал пить и плохо учился.
В Киеве меня восторженно встретил Бибиков и прочитал мне свое первое произведение. Он писал сносно, слог был правильный, фраза не без блеска; но все это представляло из себя мозаику, надерганную откуда попало — из Тургенева, из Гаршина. Я продолжал работать в «Заре», беллетристика обеспечивала мне безбедную жизнь. Мария Николаевна была молода и прекрасна. Хозяйка была неважная, но все же, благодаря обилию средств, дом наш был, что называется, полная чаша. Снова появилась старинная мебель, и стены были заняты порядочными картинами. Возобновились вечера, приемы.
Весной в Петербурге я написал несколько рассказов для «Вестника Европы» и одну небольшую повесть продал «Всемирной Иллюстрации». Меня гостеприимно приютили у себя поэт Минский и жена его Юлия Безродная. У них я познакомился с доктором философии Евреиновой[285], пожилой и поверхностно образованной дамой, задумавшей издавать журнал «Северный Вестник». Редактором она пригласила Плещеева, и сотрудничество пообещал ей Михайловский. Я тоже попал в число сотрудников нового журнала.