Мечтала она о работе, и ей хотелось быть хоть фельдшерицей. В это она посвятила меня. Я посмеялся над нею и грубыми красками описал непривлекательность фельдшерской профессии. Она ответила:

— Как пошло!

Права была милая Саша!

Воздух в Черниговской гимназии был уже не такой, как в Нежине. Другой воздух. Учителя были, большею частью, молодые, либеральные. Искренной привязанностью учеников, даже любовью пользовался учитель словесности Н. А. Вербицкий-Антиохов. Читал он литературу свободно, по-профессорски, вел себя с учениками вне класса как товарищ; у него собирался на квартире избранный кружок. Даже солнце как-то ярче светило в стенах черниговской гимназии.

Когда ученики выходили из гимназии после уроков, нередко раздавались их молодые голоса, певшие «Железную дорогу». На музыку это стихотворение было положено А. Г. Рашевской, местной барышней, впоследствии вышедшей замуж за эмигранта Турского в Женеве[74]. Она обладала композиторским дарованием. Потом ею же было положено на музыку стихотворение Вроцкого (Навроцкого) «Есть на Волге утес»[75]. Оно долго распевалось молодежью взамен отсутствующего революционного гимна, а было сочинено военным судьею, иногда приговаривавшим социалистов, может-быть, к смертной казни.

В то время, как в Нежине культ Некрасова, вспыхнув, через какие-нибудь два года начал тускнеть от педагогической прижимки и был отчасти вытеснен базаровщиной, которая еще не была изжита и как-то более усваивалась эгоцентрической украинскою этикою, в Чернигове Некрасов пустил за этот период глубокие корни, уже не единственно только как литературное явление, а как и общественное.

Бывало, у каждой гимназистки под мышкой видишь томик Некрасова; на вечеринках у молодежи он то и дело был предметом бесед на сравнительно острые темы. Сходились у меня, у Льва Гинзбурга[76], в библиотеке Тычинского, у Софьи Константинович. Тычинский был украинофил, как и многие, но Шевченко уже ушел в почетную даль. Некрасов пленял нас всероссийскою широтою полета своих вдохновений, и щемящей болью отзывался его стих в молодых сердцах.

Директор Кустов был молодой, да из ранних. Он отличался сухостью обращения и непреклонностью, когда дело шло о проступке какого-нибудь ученика, и когда поднимался вопрос о каких-нибудь репрессиях. Но отрадно вспомнить таких учителей, как двадцатилетний Константинович (он кончил университет девятнадцати лет), читавший историю, и старший брат его Митрофан — естественник и свободомыслящий юноша. Вербицкий и оба Константиновича были в полном смысле нашими учителями и товарищами. Благодаря им, внимание к книге процветало в гимназии. Малейшие новинки книжного рынка нам были известны. Мы соперничали со своими наставниками по части усвоения всего, что появлялось светлого в литературе и значительного в науке.

В физическом кабинете Митрофан Константинович разрешил мне и Гинзбургу устроить химическую лабораторию и уломал Кустова согласиться на это бесполезное, по мнению директора, занятие.

Приходили слушать лекции химии, читать которую было поручено мне и Гинзбургу, поочередно ученики четвертого класса. Гинзбург любил точность, и для него имели значение только факты. Я вдавался в метахимию, и когда читал о водороде, и добывал его, а затем производил взрыв, в смешении с кислородом, и получалась вода, я высказывал, опираясь на авторитет французского химика Дюма, предположение, что, может-быть, весь мир состоит из водорода, так как этот элемент, вследствие комбинации своих атомов, бесконечно изменчив. Недаром есть звезды, пламенеющие одним водородом. Кустов от времени до времени спускался вниз, в подвал, где мы священнодействовали с таким серьезным видом, какой редко бывает даже у самых правоверных профессоров. Он садился с края парты и, случалось, возражал с кривой улыбкой. Так, на моей лекции о водороде он сказал, когда я кончил: