«Кому это нужно — ее гибель здесь, моя там — ведь там меня ждет жизнь раба, как они ни называй ее — «тяжелый, но благородный долг советского человека»?! Кому нужен этот «долг» — мой, Сони, отца Василия, миллионов других, в том числе и этого фанатика?! Кто им дал право распоряжаться человеческими жизнями?!»
Инга, не отрывая щеки от груди Федора, заговорила быстро и решительно:
— Я напишу вашему Сталину, я буду просить его до тех пор, пока меня не пустят в Россию к тебе… Ты говорил, что если Германия станет советской, то ничто не помешает нам. Я стану коммунисткой и буду делать все, чтобы Германия скорее стала советской. Я и об этом напишу Сталину.
Как ни тяжело было Федору, он улыбнулся:
— Дорогой мой глупыш, ты не знаешь, что говоришь: если ты напишешь о нас, то меня арестуют. Даже добейся ты разрешения въезда в Советский Союз, то они однажды скажут, что ты приехала шпионить, и тебя и меня расстреляют, а детей наших посадят в лагерь.
Инга потерлась щекой о шинель Федора:
— Как же русские могут жить в такой, такой… такой страшной жизни? Зачем же тебе возвращаться туда?
Когда она сказала это, легкий холодок пробежал у него между лопаток.
В нем, как почти в каждом советском человеке, случайно попадающем заграницу, мысль о невозвращении жила всегда, но инерция привычек, судьба близких людей, неизвестность жизни на чужбине, наконец страх, связанный с этой мыслью, обычно, делали ее в самом начале пустым мечтанием.
Но теперь, после ареста, после невозможности, как ему сейчас показалось, терять Ингу, мысль эта поразила его соблазном освобождения. — «А Соня?» Соня была в лагере, помочь ей, когда сам стал «штрафником», он ничем не мог. «А Катя?» И это сразу совсем заслонило открывшуюся было дверь. После всего того, что произошло сегодня, после того расстояния в Карлсхорсте, которое они вместе прошли рука об руку, после счастья в Катиных глазах в «Москве», он уже не принадлежал себе, она одна имела на него право.