После десятого удара кнут стал мокр от крови. Палач швырнул его в сторону и взял свежий — жесткий, сухой, каляный. Грицай уже вопил жутким нечеловеческим голосом.

Грицаиха билась в толце в истерическом плаче. Ивась и Оксана, в слезах, метались как раненые птенцы.

На девятнадцатом ударе Грицай лишился голоса и начал придушенно, сипло хрипеть. Мясо и кожа на его спине висели клочьями. Из огромной сплошной раны ярко текла обильная кровь. После двадцатого удара цыган снова сменил кнут. Скоро Грицай замолк. Кнут свистел по беззвучному немому телу.

После двадцать восьмого удара подручные подбежали к кобыле, прислушались к Грицаю, потрогали и стали быстро вывязывать и вытаскивать его из доски.

— Забил!.. Кончился!.. Помер!.. — гулом, тревогой, ропотом прокатилось по толпе.

— Вот тебе и заменили смертную казнь!.. Милость вышла…

Грицая положили тут же, на помосте, в сторону, лицом вверх. Лицо было синее, страшное, мертвое.

Стряпчий подошел к палачу и, наклонившись к уху, что-то быстро сказал. Цыган недовольно вздернул плечом и презрительно отвернулся.

Вторым к кобыле привязали атамана Тарасенко. Он долго крепился и старался молчать. Но рубцы, как красные веревки, выбивались, проступали на его спине — и на девятом ударе он закричал так же страшно, как и Грицай.

Цыган бил с возбуждением и мрачным азартом, упиваясь меткостью и ловкостью своих ударов. После пятнадцатого удара он сменил размокший, совершенно размякший кнут. Когда отсчитали сороковой удар, служитель суда крикнул: