— Ну, подождите!.. — горячо шептали со всех сторон. — Будет огонь и на вас…

Когда, очнувшись от смутного дорожного сна, Сергунька увидел среди ночи зияющий, охвативший полнеба красный свет, его воспаленные глаза внезапно исказились испугом, ужасом. Ему вдруг показалось, что он слышит оттуда, из этого пламени, нечеловеческий хрип отца, просунутого головой и руками сквозь позорную доску.

— Тату!.. Тату!.. — вскрикнул, заметался, забился Сергунька.

С ним начался припадок, такой же страшный, как в Градижске, на Конной площади, два с половиной месяца тому назад, Мать в беспомощном отчаянии ломала руки, мутнея от слез, обнимала, гладила худое, бьющееся тело, как бы стараясь заслонить, укрыть собою сына от беды. Но он неостановимо, исступленно извивался в мучительных конвульсиях, теряя последние остатки сил.

К утру зарево стало тише. И на рассвете же умер Сергунька. Мать билась над трупом как безумная.

Синий полевой рассвет перешел в широкий день. Там, где еще вчера были Турбаи, стоял мутный дым.

На привале выкопали наскоро могилу. Взяли изможденное тело Сергуньки и без всякого гроба опустили на черное глухое дно. Потом стали засыпать землей. Сырые комья тяжело придавили бледное вытянувшееся лицо, грудь, ноги, руки. Наконец скрылось все тело, — и скоро поднялся у чужой безвестной полосы ржи тихий невысокий бугор.

Мать почернела от горя и уже не могла плакать. Она тыкалась головой в свежую землю, припадала к ней грудью, обнимала руками. Партия тронулась в путь, а обезумевшую женщину никак нельзя было поставить на ноги и увести. Тогда солдаты схватили ее насильно и, как неживую, понесли к возам. Связали по рукам, по ногам и бросили на подводу.

Медленно двигалась партия. Жаркой бездонной высью встал над нею день. Жгло солнце. Пот едко и горько заливал глаза. Впереди, в мареве, скрывался какой-то незнаемый, безводный, безрадостный край.

А там, позади, между Хоролом и Пслом, над пепелищем, стлался мутный, немой дым.