Вышата, оставшись один с толпою служителей, прошел несколько раз молча взад и вперед по гриднице; потом сел на скамью и, обращаясь к одному из слуг, которого можно было назвать олицетворенным совершенством человеческого безобразия, сказал:
— Эй ты, красавец, поди-ка сюда!
Служитель, отделясь от толпы, подошел к Вышате.
— Кой прах, — продолжал он, смотря на него с невольным отвращением, — пора бы, кажется, мне к тебе приглядеться; каждый день вижу, а все не могу привыкнуть. Ну, брат Садко, никак уж ты чересчур дурен.
И подлинно, уродливый Торопка Голован показался при этом служителе идеалом красоты. Представьте себе на двух кривых ногах, из которых одна была короче другой, не туловище, но два остроконечные горба, а над ними широкое, раздавленное лицо, с одной стороны смугло-желтое, с другой — ярко-багрового цвета; узкий плешивый лоб, широкий отвислый подбородок, козлиную, почти красную бороду; рот до ушей, уши почти до плеч; один глаз кривой, другой косой, и нос, который, расширяясь к концу, походил на огромную грушу.
— И то сказать, — продолжал Вышата, — нам здесь красавцев не надобно; да ты же парень сметливый, досужий и, говорят, терпеть не можешь красных девушек.
— А за что мне их любить, ваша милость? — пропищал сиповатым дискантом Садко. — Ведь есть пословица: «Сердце сердцу весть подает». И власть твоя, боярин, если б ты хотел меня послушаться и поменьше давать воли этим змеям подколодным, так дело-то было бы лучше. У меня не стали бы они сидеть на помостах да бегать в огород и лепетать по-сорочьи со встречным и поперечным. Что, в самом деле: они живут в теплых светлицах, их наряжают, как куколок; кормят до отвалу, так чего ж им? Сидели бы летом на скамьях, а зимою на лежанках; а за двери и носу бы не смели показывать. Как хочешь, боярин, а ты вовсе их перебаловал.
— И, что ты, Садко! Чем же я их балую?
— Чем? Да хоть этот пострел Торопка Голован! Ну, след ли ему ходить сюда и потешать их своими беспутными песнями? Долго ли до беды?
— Чего же ты боишься?