— Ну, господин Тороп, — сказал Садко, — изволишь видеть, обманул ли я тебя; и свежо и прохладно; хочешь лечь — вот тебе солома; вздумаешь присесть, садись на любую бочку. Счастливо оставаться, господин балясник!.. Да что, гудок-то тебе надобно или нет?

— Убирайся к черту! — прошептал Тороп, ложась на солому. — Чтоб тебе век никого лучше себя не видать, пугало проклятое!

Садко засмеялся, поклонился низехонько Торопу, вышел вон; двери захлопнулись, загремели засовы, и все затихло кругом, как в глубокую полночь.

IV

В тот же самый день, часу в четвертом пополудни, один молодой человек приятной наружности и видный собою, но бледный и худой, как недужный, едва покинувший свой болезненный одр, пробирался украдкою по роще, которая начиналась позади огорода села Предиславина. Дойдя до стены или, лучше сказать, бревенчатого тына, отделявшего огород от дубравы, он остановился подле густого рябинового куста, достал спрятанный в нем железный заступ и начал копать землю подле самого амбара. Проработав часа два сряду, он обрыл кругом три бревна, вытащил их с неимоверным трудом из земли и, откатив подалее в рощу, закидал валежником; потом, подойдя опять к тыну, остановился и устремил свой взор на остроконечную кровлю одного из теремов села Предиславина.

— Если она поняла меня, — прошептал он наконец тихим голосом, — то, может быть, сегодня ночью… Ах, когда бы я мог хоть один раз еще взглянуть на тебя, моя горлинка сизокрылая!.. Взглянуть! — продолжал он, покачав печально головою. — Взглянуть! А на что, а зачем? Любаша, Любаша!.. Ты была честь и слава отца, матери, сухота сердцу молодецкому… а теперь… Но разве она виновата? — промолвил он, помолчав несколько времени. — Нет, нет, Любаша, я хочу и должен тебя видеть!.. Хочу еще раз приждать тебя к груди моей и умереть с тобой вместе!

Он замолчал, спрятал опять в рябиновый куст свой заступ и пошел скорыми шагами вдоль рощи, придерживаясь левой стороны. Дойдя до речки Лыбеди, молодой человек пустился по правому ее берегу, в самую глубину леса, посреди которого она некогда протекала. Он шел задумавшись и, казалось, не слышал, что не в дальнем от него расстоянии раздавались человеческие голоса и лай псов сливался с звуком охотничьих рогов. Вдруг близкий шорох заставил его содрогнуться. Он остановился; направо от него, между деревьев, замелькали красные кафтаны княжеских псарей, и через несколько минут послышался громкий конский топот. Молодой человек бросился торопливо в сторону и, перебежав через дорогу, на которую выехала густая толпа всадников, скрылся за деревьями.

Впереди этой толпы ехал на вороном коне, в летнем терлике[106], с развевающимися за плечами корзном[107], рослый и дебелый муж, в самом цвете и силе лет своих. Густой локон волос, вырываясь из-под высокой меховой шапки, упадал на левое плечо его; длинные, зачесанные книзу усы придавали какой-то грозный и даже угрюмый вид его благообразному лицу, исполненному жизни и величия. С первого взгляда можно было догадаться, что на этом выразительном лице приветливая улыбка должна была обворожить каждого, и одно движение бровей, от которого высокое чело его покрывалось морщинами, приводит в трепет целые народы. Шагах в двадцати позади его ехала многочисленная свита, а подле самого стремени — старый наш знакомец Стемид, держа на своре двух белых псов. Один из них, как будто бы предчувствуя близкую опасность, жалобно выл и прижимался робко к другому, который также посматривал беспокойно вокруг себя.

— Что с ними сделалось? — спросил великий князь обращаясь к своему стремянному. — Уж не чуют ли они красного зверя?

— И мне тоже сдается, государь! — отвечал Стемид. — Налет что-то больно ощетинился, а Лихана так жмется и робеет, как поганый печенег, когда он заслышит топот русских коней.