Вельский. В прошлую субботу на déjeuner-dansant[3] у княгини Ландышевой, когда в котильоне к ней подводили два раза меня и Тонского, — то, как вы думаете, кого она каждый раз выбирала?.. Да не забудьте, что это было в глазах ее мачехи; не забудьте также, что Тонский танцует лучше меня и, как кажется, старается очень с ней любезничать. Меня, Николай Иванович! Оба раза меня! Смею спросить, что это значит?

Холмин. О, это явное предпочтение!

Вельский. Когда я стал в первый раз говорить ей о любви моей, так она побледнела и до того смешалась, что не могла отвечать ни слова. Конечно, не всякий постигнет настоящую причину этого испуга; но тот, кто имеет некоторый опыт, кто успел уже разгадать женское сердце, — тот без труда поймет, что значит такая необычайная робость.

Холмин. Ну, Иван Степанович, исполать вам! Да, я вижу, вы настоящий профессор в этом деле.

Вельский (улыбаясь). Опыт, Николай Иванович, опыт! Женщины имели всегда такое сильное влияние на судьбу мою! В жизни моей было столько необычайных случаев, что я... Да вы, верно, знаете французскую пословицу — á force de forger...[4]

Холмин. Как не знать! Однако ж, я с вами чересчур заговорился: мне еще надобно кой-куда зайти, а уж теперь, я думаю, час первый?

Вельский. Едва ли. Да постойте, выпейте со мною чашку шоколаду,

Холмин. Я его никогда не пью. (Вставая.) Прощайте. Только сделайте милость, — если у вас дойдет до какого-нибудь изъяснения с Анной Степановной, так прошу вас, чтоб я был совершенно в стороне.

Вельский (провожая его несколько шагов). Не беспокойтесь. Я камеражей не люблю, а особливо с тех пор, как живу в провинции. Все то, что слишком обыкновенно, становится скучным. Прощайте. До свиданья!

СЦЕНА ТРЕТЬЯ