Князь (почти с горем). О, нет, она свободна!

Холмин. Слава Богу! Да кто ж эта красавица, которая, как видно, к крайнему вашему прискорбию, может законным образом принадлежать вам?

Князь. Она? Это фантастическое создание пламенного юга! Эта полувоздушная Пери! Эта Сильфида!.. О, как она прекрасна! Какое блаженство льется из-под ее сладострастно опущенных ресниц! Она... да неужели вы не отгадали, о ком я говорю?

Холмин. Нет, князь. Это пиитическое описание вовсе меня с толку сбило.

Князь. Виноват! Я позабыл, что ваш идеал красоты не может быть сходен с моим. Вы любите русскую красоту. По-вашему была бы только бела, да дородна, да румянец во всю щеку. А так как ваша крестная дочь бледна и худощава...

Холмин. А, так вы это говорите о Вареньке?

Князь. Да о ком же, Николай Иванович? Кого мог бы я назвать Сильфидою?

Холмин. Вот что! Вероятно, и вы, князь, ей также нравитесь?

Князь. О, мы давно уже понимаем друг друга. С месяц тому назад я приехал поутру к Анне Степановне; в гостиной никого не было; но на столе лежало рукоделье и белый платок, он был смочен, вымыт слезами. Этот платок был ее. Я невольно прижал его к груди, и чувство сладостное и горькое, чувство, вовсе до того мне не знакомое, как дикий зверь впилось в мое сердце. О, сколько поэзии было в этом брошенном платке! Этот платок был целая поэма!.. Она вошла в гостиную, наши взоры встретились, — и все было кончено.

Холмин. Так вы даже не говорили с ней об этом?