— А вчера я ночевал у боярина Кручины-Шалонского…

— У Тимофея Федоровича!.. И ты, Юрий Дмитрич Милославский?..

— Да, боярин! Я привез к тебе от Шалонского грамоту.

— Тише! Бога ради, тише! — прошептал Истома, поглядывая с робостию вокруг себя. — Вот что!.. Так ты из наших!.. Ну что, Юрий Дмитрич?.. Идет ли сюда из Москвы войско? Размечут ли по бревну этот крамольный городишко?.. Перевешают ли всех зачинщиков? Зароют ли живого в землю этого разбойника, поджигу, Козьму Сухорукова?.. Давнуть, так давнуть порядком, — примолвил он шепотом. — Да, Юрий Дмитрич, так, чтоб и правнуки-то дрожкой дрожали!

Несколько минут Юрий не мог промолвить ни слова от удивления и ужаса. Его поразили не слова хозяина, а непостижимая перемена всей его наружности: в одно мгновение не осталось на лице его и следов того простодушия и доброты, которые сначала пленили Милославского. Все черты лица его выражали такую нечеловеческую злобу, он с таким адским наслаждением обрекал гибели сограждан своих, что Юрий, отступив несколько шагов назад, готов был оградить себя крестным знамением. И подлинно, этот взор, который за минуту до того обворожал своим добродушием и вдруг сделался похожим на ядовитый взгляд василиска, напоминал так живо соблазнителя, что набожный Юрий едва удержался и не сотворил молитвы: «Да воскреснет бог и расточатся врази его». Меж тем хозяин продолжал делать ему вопрос за вопросом и, наконец, потеряв терпение, вскричал:

— Да отвечай же, Юрий Дмитрич! Что ты на меня так уставился?

— Я не могу надивиться, боярин… После первых речей твоих…

— То-то молодость, молодость!.. Да неужели ты думаешь, что я с первого разу все выскажу, что у меня на душе? Я живу в Нижнем, а ты сын боярина Милославского, так как же я мог говорить иначе?.. Но тише! Вот несут мед!.. Подай сюда, Никанор, — продолжал он, обращаясь к служителю. — Ну-ка, Юрий Дмитрич, выпьем за здравие храбрых нижегородцев и на погибель супостатов наших поляков! Услышь, господи, грешные молитвы раба твоего! — примолвил Истома, устремив к небесам глаза свои, выражающие душевное смирение и усердную молитву. — Оставь кувшин здесь и ступай вон, — сказал он слуге, осушив до дна свой кубок. — Ну, теперь, — продолжал Истома, притворив плотно двери комнаты, — ты можешь, Юрий Дмитрич, смело отвечать на мои вопросы: никто не войдет.

— Да это напрасная предосторожность, — отвечал Юрий. — Мне нечего таиться: я прислан от пана Гонсевского не с тем, чтоб губить нижегородцев. Нет, боярин, отсеки по локоть ту руку, которая подымется на брата, а все русские должны быть братьями между собою. Пора нам вспомнить бога, Андрей Никитич, а не то и он нас совсем забудет.

— Как!.. Что это значит!.. — вскричал Истома, изменившись в лице.