— А вот что, родимый. Сосед наш, убогий помещик, один сын у матери. Опомнясь боярин зазвал его к себе пображничать: что ж, батюшка?.. для своей потехи зашил его в медвежью шкуру, да и ну травить собакою! И, слышь ты, они, и барин и собака, так остервенились, что насилу водой разлили. Привезли его, сердечного, еле жива, а бедная-то барыня уж вопила, вопила!.. Легко ль! неделю головы не приподымал!

— Ах ты простоволосая! — сказал земский. — Да кому ж и тешить боярина, как не этим мелкопоместным? Ведь он их поит и кормит да уму-разуму научает. Вот хотя и ваш Васьян Степанович, давно ли кричал: «На что нам польского королевича!», а теперь небойсь не то заговорил!..

— Да, кормилец, правда. Он говорит, что все будет по-старому. Дай-то господь! Бывало, придет Юрьев день, заплатишь поборы, да и дело с концом: люб помещик — остался, не люб — пошел куда хошь.

— А вам бы только шататься да ничего не платить, — сказал стрелец.

— Как-ста бы не платить, — отвечал хозяин, — да тяга больно велика: поборы поборами, а там, как поедешь в дорогу: головщина, мыт, мостовщина…

— Вот то-то же, глупые головы, — прервал земский, — что вам убыли, если у вас старшими будут поляки? Да и где нам с ними возиться! Недаром в писании сказано: «Трудно прать против рожна». Что нам за дело, кто будет государствовать в Москве: русский ли царь, польский ли королевич? было бы нам легко.

Тут деревянная чаша, которая стояла на скамье в переднем углу, с громом полетела на пол. Все взоры обратились на молчаливого проезжего: глаза его сверкали, ужасная бледность покрывала лицо, губы дрожали; казалось, он хотел одним взглядом превратить в прах рыжего земского.

— Что с тобою, добрый человек? — сказал стрелец после минутного общего молчания.

Незнакомый как будто бы очнулся от сна: провел рукою по глазам, взглянул вокруг себя и прошептал глухим, отрывистым голосом:

— Тьфу, батюшки! Смотри, пожалуй! никак я вздремнул!