— Не правда ли, что он знатную нам задал пирушку!.. Помнится, вы с ним что-то повздорили, да, кажется, помирились. Нечего сказать, он немного крутенек, не любит, чтоб ему поперечили; а уж хлебосол! и как захочет, так умеет приласкать!
— «Прещение его подобно рыканию львову, — перервал Опалев, — и яко же роса злаку, тако тихость его».
— Эх, Юрий Дмитрич! — продолжал Лесута. — Много с тех пор воды утекло! Вовсе житья не стало нашему брату, родовому дворянину! Нижегородские крамольники все вверх дном поставили. Хотя бы, к примеру сказать, меня, стряпчего с ключом, — поверишь ли, Юрий Дмитрич? в грош не ставят; а какой-нибудь простой посадский или мясник — воеводою!
— Да, да, — примолвил Опалев, — чего мы не насмотрелись!
— Ты, верно, Юрий Дмитрич, — сказал Лесута, помолчав несколько времени, — пробираешься к пану Хоткевичу?
— Я и сам еще не знаю, — отвечал отрывисто Милославский.
— Да другого-то делать нечего, — продолжал Лесута, — в Москву теперь не проедешь. Вокруг ее идет такая каша, что упаси господи! и Трубецкой, и Пожарский, и Заруцкий, и проклятые шиши, — и, словом, весь русский сброд, ни дать ни взять, как саранча, загатил все дороги около Москвы. Я слышал, что и Гонсевский перебрался в стан к гетману Хоткевичу, а в Москве остался старшим пан Струся. О-ох, Юрий Дмитрич! Плохие времена, отец мой! Того и гляди придется пенять отцу и матери, зачем на свет родили!
— Что ты, Степан Кондратьич! — вскричал Опалев. — Не моги говорить таких речей: «Злословящему отца и матерь угаснет светильник, зеницы же очес его узрят тьму».
— Да мы и так уж давно ходим в потемках, — возразил Лесута. — Когда стряпчий с ключом, как я, или думный дворянин, как ты, не знают, куда голов приклонить, так, видно, уже пришли последние времена.
— Что и говорить, Степан Кондратьевич, мерзость запустения!.. По всему видно, что скоро наступит время, когда угаснет солнце, свергнутся звезды с тверди небесной и настанет повсюду тьма кромешная! Недаром прозорливый Сирах глаголет…