Наконец коровы начали пастись. Я иду медленнее. Солнце выглянуло из‑за дальней горы. Заблестела легкая роса, небольшие туманы поднялись из ложбин и медленно поплыли. Наступил день, обычный день в степи за стадом. Я прикинул, сколько еще дней до осени. Больше ста! Сейчас‑то хорошо, нет той жары, которая будет во время жнитва. Пока по утрам прохладно. Лишь к полдню разогревает.

Чу! Кажется, звон… Да, коса звенит. Вот другая. Она звенит полнее. Видно, еще новая, а вон и третья. И их уже пять, может, десять. Вот сплошной звон. Так по ночам мужики пугают волков в поле. Быстро перекинулись мысли в село. Представляю выезд, который видел не раз. Первым обязательно выехал крикливый, малого роста, Орефий Чернев. Про него говорят, что он и спит‑то на ходу. Всегда и всюду поспевает раньше других, вечно всех торопит и все посмеивается. Высох в лучинку и прозвище ему — «Жила». Вот он едет по селу на своем пегом мерине, сын Костя правит, а он держит отвесно косу и бьет по ней кнутовищем. Жена у него веселая, круглая, большая песенница. Орефий непременно выпил, и нет ему уйму. Всех взбудоражил, всех поднял на ноги.

— Эге–гей! Мужики–и, ба–бы! Эге–гей, запрягай!

За ним — Лазарь. Горячий, бесстрашный. Он мчится следом. Звонит в косу жена его, Матрена. Вон выезжает наш сосед, Иван Беспятый. И крестный мой, Матвей, выезжает, потом Евграф с сыновьями. Они гонят рысью, шумят, пылят, звенят. Бабы и девки держат косы, как хоругви. И все веселые. Даже собаки, и те радостно визжат, бегут за своими телегами. Жеребята мечутся, голосисто заливаются, ищут матерей. Кто‑то запрягает, кто‑то еще наливает в жбаны воды, кладут на телегу посуду, ведра, кошелки, хлеб, картошку. И торопятся все, как на пожар. Никому не хочется отстать. Выехать надо дружно, а отстанешь — засмеют. Неповоротливые, вялые мужики, сбитые шумом, руганью своих жен, мечутся без толку и не знают, то ли им лошадь запрягать, то ли на телегу укладывать. Представляю, как мой отец бегает из избы в сени, из сеней на улицу. То он забыл брусок положить, то молоток никак не найдет, жбан с водой не заткнул, затычку потерял. И седелка у него куда‑то запропастилась. Запасную веревку ему надо взять, а он ее не свил.

— Эх, ты, глина! — ругает его мать и торопливо укладывает в мешок хлеб, ложки, чашку, ножик, соль. В лукошко насыпает картофеля, луку.

Наконец‑то отец запряг лошадь. Только уселись, отъехали, глядь, супонь развязалась и дуга набок.

— Ох, горе, окаяищина! — причитает мать. — Кислятина ты! По–людски и запрячь не можешь.

— Молчи, ведьма! — злится отец, спрыгивая с телеги, и опять возится.

Поехали и наши. Князь–мерин, такой Же неуклюжий, как отец, пытается бежать, но с первых же шагов спотыкается. Ноги передние у него хрустят, почти не сгибаются.

…Звон все сильнее, и вот уже с возвышенности нам еидно, как запылило в улице и в двух переулках. Тремя дорогами мчались наши мужики на барскую степь. Три дороги на середине поля под раскат идут на одну большую. Бешено скачут первые подводы. Дядя Федор, и Ванька, и Данилка, и все мы застыли, смотрим. Даже коровы, заслышав шум, перестали есть и тоже стоят, нюхая воздух. Все ближе и ближе пыльный обоз. Скоро выедут в степь и промчатся мимо нас. Остановятся они у дальнего леса. Там мы со стадом еще не были.