Подошла ко мне размашисто, похлопала по плечу и выкрикнула:
— Орел! Эка, гляди! Небось не на воровстве руку отшибло. Голова‑то у него цела? Грамота далась ему? Писарем будет!
Как я ей был благодарен!
А она подошла к матери, взяла ее за руку и указала на меня:
— Твоя надежда. — Обвела гостей глазами. — Ну‑ка, налейте старухе.
Мы сидим рядом с ней. Мы веселы, и она, как и прежде, много говорит, смеется, расхваливает меня.
Старая моя подруга!
2
Усталый, расстроенный и в то же время радостный, лег я в мазанке на кровать. На улице стемнело, затихло; ни у кого нет огней. Огромное село будто вымерло. В мазанке различные запахи. Дубовые веники висят на перекладине, старая кудель в углу, свежая ржаная солома только что набита в большой мешок, на котором я лежу, разный хлам валяется на земляном полу… Не спится мне… То вспоминаю похожую на черепаху трактирную хозяйку, у которой служил, ее толстого, неуклюжего мужа с багровой шеей, то «гостей» за столами; пастушескую жизнь свою вижу, нищенство — хождение с сумой по селам и деревням… Наконец, короткую солдатчину, туманную осень, казармы, фронт, рев орудий, сокрушающие взрывы.
Рука стала еще тяжелее. Она зудит и ноет. Я прижимаю ее к груди, как ребенка. Явственно чувствую не только пальцы на ней, но даже ногти на пальцах. Мне еще в лазарете снилось, что пальцы у меня все целы, но сильно стянуты перчаткой. Снилось… да!