Подошла Марфушка с кружкой воды и ложкой.

— Кто… при… шел? — еле слышно спросил Ванька, попив воды из ложки.

— Мы, мы! — закричал Семен. — Я, Петька, Степка. Ты бы встал на часок! Умереть мы тебе не дадим.

— Не–ет… ум–ру… Вот… дух… — едва выговорил он, и глаза его остекленели, а на лице выступил крупный пот.

Марфуша повесила лампу, прикрыла Ваньку дерюгой. Мы сели на лавку. Сидим, молчим. О чем сейчас говорить? Вдруг тихо заплакала мать, всхлипывая, заплакала и Марфуша, слезы застлали глаза и мне, и Семену. Семен принялся утешать, что Ванька дотянет до весны, что на свежем воздухе ему будет легче… Словом, говорил то, во что никто, — и сам Семен, конечно, — не верил. Ванькин отец, широкобородый, с морщинистым лицом, сидел на ступе возле голландки и, низко свесив голову, о чем‑то думал, тяжело вздыхая.

Мы сидели, изредка переговариваясь, почти до полуночи. Затем ушли. Возможно, что мы не успели дойти до своих изб, как с Ванькой уже началось и кончилось то, что было неминуемо.

…Его величество, государь император, всея великия, малыя и белыя Руси, царь польский, великий князь финляндский, эстляндский, курляндский, лифляндский, и прочая, и прочая — Николай Второй приклеен к бревенчатой стене нашей избы разжеванным хлебом.

Мы со Степкой срываем портрет царя. Вот он, в наших руках! Кладем царя на стол, смотрим на него. Степка хрипло дышит, скрипит зубами, а меня пронизывает дрожь. Вот он, из‑за которого столько людей погибло на войне, по повелению которого десять лет назад расстреляли наше село, угнали наших мужиков; он, который оставил нас совсем без земли, загубил Ваньку, искалечил Степку и меня.

Бросаем портрет царя на грязный пол и долго топчем.

В это время входит мать. Увидев, что мы делаем, она, смертельно побледнев, безмолвно опускается на лавку. А мы, истоптав портрет, бросаем его в печку, открываем трубу, чиркаем спичкой.