Прочитала вслух — засмеялась Лизавета Петровна, засмеялся землемер. Вкусно засмеялась просфора пятипудовая, поклонилась, плотно прихлопнула за собой дверь в мир.
От прихлопнутой ли двери или от чашки с Ноем — напала смехота смертная, отчаянная, до колотья. А брал чашку от Лизаветы Петровны, тронул ее руку землемер — была рука холодная — лед.
— …Помните, ученица у меня, Устюшка? — задыхалась Лизавета Петровна от нестерпимого смеха. — Все ничего, ничего, а как месяцы начнет считать — так готово: март, апрель, Ной, июнь… Ной — ой — не могу! — и сквозь синий хрусталь проступили слезы, закапали горько-сладкие, частые.
Смотрел землемер, не отрывался.
— Запомнишь, как мы в монастыре пили чай? — очень тихо сказал землемер. Как-то само сказалось: запомнишь, очень захотелось сказать так.
И сразу от «запомнишь» утихла Лизавета Петровна, как и не было смеха, сидела, покорно опустив голову.
— Господи, что же это из имения-то никто не едет, что же там? — на лету последний раз ухватилась Лизавета Петровна.
— Поздно уже… — засмеялся землемер и вынул часы. Было еще девять, но знал землемер: поздно уже, все уже решено.
Встал, прошелся взад-назад, покачался еще секунду на краю — и остановился сзади стула Лизаветы Петровны. Так же, как тогда с Фунтиком, взял в руки ее голову, тихонько-тихонько, и стоял так: страшно дохнуть. Потом опустился на пол, долго, прощально, нежно целовал колени сквозь шелк. Сладко укололся о какую-то булавку в платье. Время прекратилось.
…Может быть, это случилось очень скоро: начали стучать в дверь. Услышал землемер, как во сне: знал, что стучат — но не было сил выпутаться из сна и услышать. И уж когда стал стук совсем оголтелый — оторвал губы от колен, поднял голову; стучат.