А бабка заморгала ресницами, и частые слезинки, догоняя друг дружку и путаясь в сетке морщин, потекли извилистыми струйками до горько изогнутого рта.

В родной хате

Шура шагал против ветра, подняв воротник пальто и засунув руки в карманы.

Восемнадцать километров! Шутка сказать! Здоровому это бы ему нипочем. Но теперь, когда его шатает от слабости и липкий пот обдает все тело… А в землянке смеяться над ним будут. Струсил, прибежал назад, как маленький. И задания не выполнил. Хотя получил-то он его по собственному настоянию, и то когда поправится. Поправишься, если голову преклонить негде!

Шура миновал деревянный мосток, расшатанный тяжеловесными германскими машинами, поднялся на развороченную танками глинистую горку. У Виноградовых еще не спали… Окна, выходящие в палисадник с оголенными кустами, слабо светились за плотными шторами. Шура представил себе комнату в квартире директора, лампу под абажуром над столом, и сердце сиротливо заныло по домашнему теплу и уюту. Рядом направо была его родная хата, еще три года назад, перед тем как они переехали в Лихвин, такая светлая и приветливая на своей вышке, вся облитая солнцем, овеянная теплыми ветрами, вся в вишневом и яблоневом цвету, в лиловых гроздьях сирени, в пушистых кистях черемухи. Теперь она стояла темная, с заколоченными окнами, пустая.

И все же Шуру неудержимо туда потянуло. Что, если отлежаться в старом родном гнезде до выздоровления? Кому придет в голову искать его в заброшенной хате с наглухо забитыми окнами? Он поднялся по шатким, хлопающим под ногой ступеням, отодрал руками доску, прибитую поперек двери, и вошел. На него пахнуло затхлым, застоявшимся духом, плесенью и еще какой-то дрянью. Пискнула крыса и, зашуршав бумагой, прошмыгнула мимо. Шура чиркнул спичкой. Он вдруг вспомнил о маленькой жестяной лампе на стене, над полкой с посудой. В Лихвине была другая. Может быть, ту, старую, оставили здесь? Спичка догорела. Он зажег другую. Лампа была на своем месте, проржавевшая с выщербленным закопченным стеклом. И даже немного керосина оставалось на дне. Затрещал, разгораясь, фитиль. Из-за стекла, протертого подвернувшейся под руку тряпкой, приветливо мигнул огонь. Ничего, света не будет видно — окна забиты досками.

Высоко подняв лампу, Шура обошел избу. Кучи мусора, битая посуда, какие-то лоскутья, изломанный детский биллиард, который он сам смастерил когда-то по образцу клубного…

В комнате за перегородкой узкая, выложенная кафелями лежанка глянула на него многократно повторенным, с раннего детства знакомым узором. Затопить бы так, чтобы накаленная лежанка прогрела до костей простывшее тело! Шура заглянул в чулан. Там аккуратно были сложены сухие распиленные дрова. Он с нежностью подумал об отце. Какой хозяин! Предусмотрительный, запасливый, трудолюбивый! А если увидят дым из трубы? Ведь в хате давно никто не живет, все знают. Он вспомнил, что ветхую трубу снесло бурей еще в прошлую зиму. Значит, дым будет стелиться по крыше. Кто же его заметит в этакую темень?

Дрова занялись дружно, но давно нетопленная печка чадила. Слезились глаза. Грудь раздирало от кашля. Скоро, однако, дым вытянуло. Лучистое тепло ласково обволакивало тело, Шура сидел перед печкой, смотрел в огонь. Так они сиживали прошлой зимой с Тоней по воскресеньям, когда мать уходила в универмаг, а их оставляла домовничать. Потом Тоня уехала от них к себе в Черепеть. Летом, уже во время войны, она пришла навестить их. Шура был тогда в истребительном отряде. Как он обрадовался, когда, вернувшись со стрельбища, услышал ее голос, увидел оживленное смугло-розовое лицо!

Если бы каким-нибудь чудом Тоня очутилась здесь и они оба сидели бы рядом перед огнем! Он рассказывал бы ей про свою партизанскую жизнь, а она смотрела бы на него сочувствующими, понимающими глазами и слушала бы так, как она одна умела слушать, внимательно вникая в каждое слово. И хворь бы его как рукой сняло.