Немец горланит что-то над его ухом, ударил прикладом по спине.

Его вводят в скверик. Виселицы нет. Значит, расстрел. Вырвать бы автомат у кого-нибудь из фрицев и уложить хоть одного! Но изломанные пыткой руки висят, как плети.

Из тьмы выдвигается маска гориллы. Заросший лоб, низкий, сдавленный, тяжелая челюсть, тусклые, как оловянные пуговицы, глаза… Брандоусов! Конец! Те опоздали…

В углу сквера ясень. В длинных обезьяньих руках веревка с петлей. Партизан они не расстреливают. Осклизлый под дождем табурет.

«Мама, мамочка… Я ничего им не сказал! Они пытали, мучили. Я смеялся… плевал им в рожи. Ты не будешь стыдиться за меня, мама…»

Косматые обезьяньи руки копошатся в безлистых ветвях. Взметенная петля упала в темноту. Застучали дождевые капли…

По размытой дождями лесной тропе, то ныряя в лужи, то выкарабкиваясь на ухабы, медленно тащилась груженная дровами телега. Колеса то и дело засасывало. Тощая лошаденка тужилась изо всей силы, чтобы вытащить их из грязи. Хозяин, шагавший рядом, длинно и замысловато ругался и равнодушно нахлестывал лошаденку по мохнатым с пролысинами бокам. Но так как это не помогало, он плечом подпирал телегу сзади, и, вызволенная общими усилиями, она тащилась дальше, чтобы через сотню шагов завязнуть в новой луже.

— Эй, хозяин!

Возница оглянулся. Из чащи на дорогу вышел человек.

— Как пройти на Лихвин?