Иной раз, не сговариваясь, они разом начинали укладываться спать, в одно время принимались мести каморку.
— Ты что, Вася, примолк? — спросит иногда старик.
— Что-то тоскливо, батя! — ответит тот и тихо вздохнет. А старик между тем сам уже ранее закручинился. Иногда, не говоря ни слова, они сидели за работой и оба улыбались, видимо, совершенно довольные сами собой в те минуты. Наконец, братаны даже перестали и удивляться тому, что они заодно думали и чувствовали. Для них показалось бы странно, если бы было иначе. Они представлялись как бы одним человеком в двух лицах, как будто один человек был расколот надвое: одна половина была старческая, другая — молодая. Так же точно все их помыслы и чувства казались расколоты надвое, и при этом каждый из них дополнял другого.
— Ой, дитятко мое милое, — скорбно говаривал старик, — плох я становлюсь… Боюсь, как бы нам разлучиться не пришлось, останешься ты без меня сиротинушкой…
— Нет, батя! Не придется… — спокойно замечал юноша.
И в те минуты какая-то торжественная уверенность звучала в его голосе, светилась в его милой, кроткой улыбке, выражалась во всем его лице.
На этот раз судьба исполнила человеческое желание…
Была весна в полном разгаре. Леса стояли в свежем зеленом уборе, в полях и лугах пестрели цветы. По праздникам девушки в нарядных красных сарафанах гуляли по лугам, рвали цветы и плели себе из них венки. Девушки порой запевали песни, и протяжные, переливчатые звуки их песен долетали до церковной сторожки, и слепые, сидя у раскрытого окна, прислушивались к ним.
— Девушки песни поют! — говорил старик и подолгу сидел неподвижно, понурив голову.
А юноша облокачивался на окно, склонял голову на руки и с какой-то жадностью, с грустью и отрадой внимал этим песням. Губы его полураскрыты, на щеках — румянец… Затаив дыхание, прислушивается он к звонким молодым голосам. Он отрезан, отчужден от этого веселья, но может наслаждаться им издали по слуху…