«Я здоров, я силен, богат, живу в довольстве весело, привольно, а вокруг меня столько горя и несчастья… Ужасно!» — сказал про себя Ринальд и тут же решился сделать, — по возможности, — всех счастливыми… Но тут страшное открытие словно громом поразило его, довело до слез, до отчаяния: оказалось, что счастливец Ринальд бессилен бороться с несчастием окружающих его.

Лишь только он брал деньги для того, чтобы подать бедному, деньги в руках его моментально обращались в стружки. Хотел он подать нищему кусок хлеба, — хлеб превращался в булыжник. Хотел он дать бедняку-оборванцу новую одежду, и прежде чем бедняк успевал дотронуться до той одежды, она мигом разлезалась, рассыпалась, словно вся изъеденная молью… только пыль поднималась и неслась в глаза прохожим; — и Ринальд с полным правом мог сказать про себя, что он пускает пыль в глаза своею благотворительностью… Стал он подавать воду одинокому, брошенному больному, и вода мигом высохла в чашке, испарилась, пока он подносил ее к губам больного…

Захотел Ринальд утешить горевавших — и не умел, не мог: с его языка сходили вовсе не те слова, какие были нужны, какие собирался он произнести… слова, холодные, как лед! Хотел он вступиться за детей, и вообще за обиженных и угнетенных, и был не в состоянии сказать ни слова; язык не повиновался, руки и ноги оставались неподвижны, как разбитые параличом. В самые трогательные минуты Ринальд чувствовал, что по губам его пробегает улыбка, и дикий, чудовищный смех начинает душить его… А напротив, в тех случаях, когда нужно было утешить, ободрить, посмотреть весело, — на глазах его навертывались слезы…

«Что ж это такое? Я ничего не могу сделать для других… Желания мои перестали исполняться!.. Ах, старуха, старуха!» — с горечью и недоумением говорил он про себя, ложась в тот вечер спать, усталый и разбитый напрасными усилиями помочь своим ближним.

Ринальд уже начинал слегка дремать, как вдруг ему показалось, что малиновые занавесы его алькова чуть заметно зашевелилась, и чья-то темная, морщинистая рука стала тихо раздвигать их. Ринальд вздрогнул и, опершись на локоть, приподнялся на постели. И когда занавес раздвинулся, Ринальд при слабо мерцающем свете ночника, увидал перед собой знакомую старуху в грязном, нищенском лохмотье.

— Почему ты удивляешься, что ничего не можешь сделать для других? — заговорила она, шамкая своими беззубыми челюстями и опираясь на клюку. — Разве ты уже забыл те желания, какие высказывал мне около трех лет тому назад? Ты не можешь пожаловаться на меня. Все твои желания, касающиеся лично твоего благополучия, исполнялись в точности — и будут исполняться… Но большего тогда ты ничего не желал… Ты помнишь, тот зимний снежный вечер… надеюсь, помнишь! Я ведь давала тебе время подумать и сама еще переспросила тебя: «Твои желания не касаются других? Ты думаешь и говоришь только о себе, — о себе одном, или имеешь в виду еще кого-нибудь, кроме себя?» Ты мне тогда ответил: «Я говорю только о себе и больше ни о ком… Я желаю только для себя…» Кажется, ты высказался совершенно ясно. А я, помнишь, после того сказала: «И будет так!..» и теперь повторяю тоже… Ты сам избрал свою долю. Не ропщи же напрасно на судьбу — и не тревожь меня!

Занавес тихо опустился и, слегка волнуясь, снова лег мягкими складками по сторонам постели. А Ринальд после того впал словно в какое-то сонное оцепенение…

После этого вечера еще грустнее жилось Ринальду. Старуха была права, — он только для себя желал счастья — и получил его… Но то счастье, какое он выбрал себе на долю, уже перестало радовать его…

Садясь за богато убранный стол, Ринальд без аппетита жевал куски вкусных кушаний, невольно вспоминая о том, как много вокруг него голодных, лишенных даже куска черного хлеба; самые лучшие, заморские вина казались ему кислыми, как уксус, когда он вспоминал о брошенных больных, умирающих от жажды и не могущих достать капли воды, чтобы смочить свои запекшиеся губы.

Обширные, великолепные залы его дворца казались ему скучны и унылы, когда он представлял себе, как много в мире бесприютных скитальцев, лишенных крова в ночную пору и защиты от бурь и непогод. Вспоминаются ему девочка, выгнанная на улицу злою мачехой, и толпы жалких нищих. У тех нет угла своего, те иногда были бы рады собачьей конуре, а у него — эти залы-пустыни. И Ринальду чудится, что высокие, тяжелые, каменные своды, прежде казавшиеся такими изящными и величественными, мрачно высятся над его головой и гнетут его, как своды могильного склепа…