Наши «угловые» старухи возвращались домой иззябшие, и было слышно, как зубы их стучали от холода. Прежде, чем раздеться, они старались отогреться хоть сколько-нибудь, бегали по подвалу взад и вперед, топтались на месте или подходили к горячей плите и протягивали над ней свои закоченевшие руки.

— Ну, и мороз! Ах, чтоб его! — ворчала Максимовна.

— Ой, студено, студено, голубка! — поддакивала Дмитриевна. — Тебе-то на ходу еще ничего… А мне-то каково на углу стоять! Как ветер-то дунет, так лицо-то, ровно иголками, заколет…

Перед святками полегчало, морозы поспали, и хотя стали не так жестоки, но все-таки еще шибко пощипывали прохожим нос и уши.

Однажды утром, уходя на работу, Марья сказала Лизутке, чтобы та сходила в лавку к Ивану Семенычу и взяла у него каравай хлеба.

Когда Марья бывала при деньгах, то всегда покупала по целому хлебу: целого хлеба им хватало надолго; хлеб черствел, а черствый хлеб оказывался спорее мягкого, хотя, конечно, был не так вкусен, а остатки хлеба сушили и пускали в дело в виде сухарей.

— Деньги-то я сама занесу Ивану Семенычу, а ты только за хлебом сходи! — наказывала мать Лизе. — Я раньше вечера не приду, а Степка, может быть, есть захочет… У нас ведь ни корочки не осталось…

— Ладно! Ужо схожу! — сказала Лизутка. — Вот только поприберусь…

Дмитриевне в тот день что-то нездоровилось, и она не пошла «торговать». Значит, Степу было с кем оставить дома.

Управившись «по хозяйству», Лиза собралась идти в лавку. Она надела свою старенькую, темную кацавейку с заплатами на локтях, а голову накрыла серым мамкиным платком и большим узлом завязала его на затылке. На груди кацавейка расходилась, рукава были коротки и не доходили до кисти рук. Кацавейка была ей не впору; Лиза уже выросла после того, как ей сшили эту кацавейку, а завести новую у матери денег не хватало.