— Теперь должны броситься бить, — значилось в моей столько раз пережитой картине будущего.
Но произошла пауза. Она, вероятно, длилась всего несколько секунд, но я ее почувствовала.
Револьвер я бросила, — это тоже было решено заранее, иначе, в свалке, он мог сам собой выстрелить. Стояла и ждала.
«На преступницу напал столбняк», — писали потом в газетах[177].
Вдруг все задвигалось: просители разбегались, чины полиции бросились ко мне, схватили с двух сторон.
— Где револьвер?
— Бросила, он на полу.
— Револьвер! Револьвер! отдайте! — продолжали кричать, дергая в разные стороны.
Предо мной очутилось существо (Курнеев, как я потом узнала): глаза совершенно круглые, из широко раскрытого рта раздается не крик, а рычание, и две огромные руки со скрюченными пальцами направляются мне прямо в глаза. Я их зажмурила из всех сил, он ободрал мне только щеку. Посыпались удары, меня повалили и продолжали бить.
Все шло так, как я ожидала, излишним было только покушение на мои глаза, но теперь я лежала лицом вниз, и они были в безопасности. Но, что было совершенно неожиданно, так это то, что я не чувствовала ни малейшей боли; чувствовала удары, а боли не было. Я почувствовала боль только ночью, когда меня заперли наконец, в камере.