Вот раз в самый разгар махновщины, зимой, крепкий был мороз, вкатывается на двор к Кошелевым пьяная казачья ватага. Вера была тогда на дворе и в сарай спряталась.
Случился тут и Бороновский. Казаки к нему… а впереди всех Степан Купалов. «Где дивчина?» — «Не знаю». — «Брешешь. Я за ней приехал. Говори, где». Тот: «Не знаю и не знаю…» — «А, не знаешь…» Моментально раздели его догола и к колодцу. Градусов было тогда пятнадцать морозу. И давай они его из ведра окачивать. Окачивают и нагайками лупят. «Говори, где!» Не сказал. А тут кругом пальба. Мешкать было нельзя. Закопали они его голого в снег и ускакали. Ну, конечно, гнойный плеврит с двух сторон… Ребра ему вырезали… И с тех пор зачах… А она, изволите ли видеть, на него злобу затаила. Сама она, конечно, выйти к бандитам не решилась из гордости, а если бы он на ее засаду указал, так, видно, была бы она этому очень рада. А потом Степан Купалов этот с Лукерьей спутался… Тут есть такая нищенка. Тогда-то она была, положим, не нищенка… резвая была бабенка… уж он ее шпынял… Ну, да не о ней речь… Так вот Вера эта, сестра ваша, на своего защитника лютейшую злобу затаила и ту злобу никак открыто проявить не могла… Ну, уж зато она его помучила… Один раз только ему всю правду выложила… он мне признался… Отпалила и в истерику… А он, Дон Кихот, вместо того, чтоб плюнуть ей в харю, на коленях за ней ползал, подол ей целовал. Тьфу! Мразь какая! Верите, иной раз говоришь с ним, а кулаки так и чешутся и сами к морде его подбираются… Слюнтяй!.. И поделом она его мучила. Так ему, размазне, и нужно. Эх, жалею даже, что ему этот бенефис напоследок устроил с подношением цветов. Надо было бы его до конца довести. Всю ее мерзость ему доказать. Стерва! Стерва!
Доктор отчаянно махнул рукой на Баклажаны.
— И зачем все это существует? — воскликнул он чуть не со слезами в голосе. — Какого черта свинячьего?
Они помолчали. Потом оба вместе поднялись и пошли домой.
Степан Андреевич не мог да и не хотел как-то спать.
Восемь лет, с самого того момента, как пшено заменило собою почти всякую другую снедь, не думал Степан Андреевич на отвлеченные темы, никаких философских проблем не разрешал, ни о какой стройности в своем миросозерцании не заботился.
И теперь все такие мысли вдруг, как сорвавшись с цепи, ринулись в его голову и мгновенно завладели обоими полушариями, не заботясь о том, что голова при этом основательно затрещала. Степан Андреевич постарался представить себя умирающим…
Не хотел бы он посмотреть на себя в гробу. А на Бороновского мертвого смотреть было просто приятно. Он опять разозлился на Баклажаны. Какой, подумаешь, рассадник Дон Кихотов и Абеляров. И, схватившись за голову, заставил он себя ясно вспомнить московскую жизнь, кутежи с поцелуями, ни к чему не обязывающими, рисование, требующее только одной техники, получение гонорара, требующее лишь терпения… Может быть, в этом истинная мудрость? Но опять вспомнилось счастливое мертвое лицо. И пришла в голову пошлая мысль: а, может быть, такое лицо будет и у него, если… положат ему перед смертью на грудь новенькую, не вскрытую пачку червонцев — сто штук.
И мысль эта заставила его улыбнуться. Приятно было, в самом деле, представлять себе такую пачку… Он уснул.