Произошло движение, Бороновского выносили, «Дурно стало, — сказал какой-то дядько, — больной человек».
Вера сурово оглянулась назад и покачала головой. Степан Андреевич больно ударился носом о холодный золотой крест и сошел с амвона.
Народ не расходился из храма: отец Владимир готовился говорить проповедь. Степан Андреевич из приличия тоже остался, хотя не мог понять ничего, ибо отец Владимир говорил по-украински и очень быстро. Но Степана Андреевича заинтересовало не что он говорил, а как он говорил. Это не была умиленная проповедь, слегка в нос, слушая которую старушки с первых же слов начинают плакать навзрыд. Это была резкая, с напором, митинговая речь, уверенная и строгая, где о боге говорилось так, словно это какое-то совершенно реальное лицо, замешкавшееся в алтаре, но которое каждую минуту может выйти и распорядиться с каждым тут же на месте по делам его. Дядьки слушали, разинув рты и выпучив глаза, а жинки в страхе и трепете крестились, прижимая к себе младенцев. Заканчивая проповедь, священник строго погрозил пальцем всей пастве, и вся паства потупилась.
Потом, как бы смилостивившись, он благословил всех и пошел в алтарь.
Все двинулись к выходу.
Степан Андреевич посмотрел на Пелагею Ивановну. Лицо ее было умиленно строго, и шла она потупившись, с видом наисмиреннейшей христианки.
На лужайке перед храмом, он, улучив момент, подошел к ней:
— Я должен передать вам ваши чулочки.
Ее лицо так все и подпрыгнуло от радости.
— Вы их нашли? Господи! А я-то думала, что их дивчата украли.