Ее привели в себя неистовые вопли Софьи Никандровны и её дочерей. Надя с трудом приподняла голову и обвела всех сухими, воспаленными от бессонницы глазами. На креслах, среди комнаты, мачеха её металась в истерике. Возле неё суетился откуда-то взявшийся другой доктор, a не их Антон Петрович, — тот стоять опершись к стене, заложив руки за спину, и смотрел издали на кроватку Фимы, где та, вытянувшись, лежала неподвижно. Надежда Николаевна поняла, что все кончено, что она Фиме более не нужна. Она встала и сделала несколько шагов к дверям. Отец, не выпуская её руки, спросил:
— Куда ты, милочка?
— Я…. выйду… пройдусь по галерее… Пусть уж теперь без меня сделают все, что нужно.
И, не поднимая более ни на кого взгляда, она вывила из комнаты, и только там, на просторе, в холодной галерее, дала волю воспоминаниям об умершей и слезам, которые облегчили её стесненную грудь.
Отец, по совету Антона Петровича, оставил ее одну и распорядился, чтоб кроватку умершей и все, что ей принадлежало, как можно скорее вынесли из комнаты его старшей дочери. Двери во временную спальню Фимочки заперли, и все в комнате Надежды Николаевны в тот же вечер привели в порядок, так что она, вернувшись к себе, могла подумать, что последние полгода — только тяжелый сов, кошмар, бесследно рассеявшийся. Когда она, среди ночи, вдруг проснулась после глубокого забытья, вызванного страшной усталостью, ей так и подумалось, что Фимочка возле неё… С трудом припомнила она действительность. Она быстро встала, зажгла свечу, накинула блузу и вышла в коридор. Ее охватило холодом, хотя из коридора отапливался весь дом. Полоса слабого света ложилась вдоль него из залы и оттуда доносился монотонный голос читавшего над мертвым ребенком читальщика. Слезы подступили к глазам её и хлынули неудержимо, когда она подошла к столу, на котором лежало, прикрытое белой кисеей то, что несколько часов тому назад было Серафимой…
Читальщик досмотрел на вошедшую и снова начал читать псалтырь. Свет восковых свечей заколебался и тени заходили по крошечному личику умершей. Спокойно до торжественности было это личико. Все резкие линии, проведенные на нем страданием, теперь изгладились; черные брови, почти всегда сведенные, расхмурились и лежали только слегка приподнятыми дугами на бледном лбу, будто она чему-то удивилась в последнюю минуту, да так и застыла. На бесцветных губах будто бы даже играла улыбка…
Надя склонилась и долго смотрела на неё и мысленно задавала вопросы: «Фима, Фимочка, — думалось ей, — видишь ли ты меня? Знаешь ли, что я здесь, возле тебя?.. Где ты?.. Что с тобой теперь?.. Хорошо ли тебе? Не мучаешься больше, бедная, бедная моя девочка?!.. Или не до нас тебе?.. Быть может, ты теперь далека от всего здешнего, забыла то, чего так горячо только что желала: светлого, теплого лета, солнца, цветов…»
И пред ней восставали картины прошлого, в уме воскресали их разговоры, пытливые расспросы Фимы, и сама она теперь готова была ей задавать такие же неразрешимые вопросы, какими, бывало, озадачивала её Фима. Долго простояла она над мертвой сестрой. Она прощалась с ней навеки…
Совсем разбитая вернулась Надежда Николаевна к себе и легла; по заснуть не могла до самого утра. Вид умершей девочки напоминал ей другую покойницу, — её бабушку Ельникову. Их одних только и видывала она мертвыми. Но семь лет тому назад она была еще дитя и, несмотря на горячую любовь к бабушке, боялась смотреть на нее после смерти.
Теперь она дивилась, вспоминая это чувство безотчетного страха, и старалась вспомнить яснее покойную старушку. Воспоминания, печальные мысли и горе по Серафиме не дали ей заснуть до тех пор, пока заря не окрасила восток.