44. А. О. Смирновой. 4(16) генваря 1845. <Франкфурт-на-Майне>*

Милая Александра Иосифовна, протяните ваши милые ручки и примите с тем моего новорожденного сыночка Павла Васильевича Жуковского, которого передаю в вашу любовь и благоволение. Он появился на свет в самый новый год, в 6 ½ часов пополуночи, весьма мало потревожив свою мать в минуту своего появления, хотя и пришло было ему на минуту в голову пойти боком, но скоро одумался и принял походку всех тихих, благонамеренных новорожденных. С тех пор ведет себя порядочно, мало кричит и много пьет и пьет из живого источника — из груди матери, которой это и лекарство; и она, слава богу, совершенно здорова. Ныне начались четвертые сутки, а никаких болезненных припадков не было. Все необходимое идет лучшим ходом. Павел Васильевич похож на красного рака: мурчит и копышется. Лоб у него славный, глаза черные и очень веселые, все прочее красный жмых. Вот вам мое донесение; порадуйтесь с нами и молите за нас бога.

Гоголя нет с нами; за два дня до рождения Павла Васильевича отправился он в Париж, приглашенный туда Толстыми* и Вьельгорскими. Я сам его послал туда, ибо у него начинали колобродить нервы и сам Копп прописал ему Париж, как спасительное. Весной он ко мне возвратится. Вам бы надобно о нем позаботиться у царя и царицы. Ему необходимо надобно иметь что-нибудь верное в год. Сочинения ему мало приносят, и он в беспрестанной зависимости от завтрашнего дня. Подумайте об этом; вы лучше других можете характеризовать Гоголя с его настоящей, лучшей стороны. По его комическим творениям могут в нем видеть совсем не то, что он есть. У нас смех принимают за грех, следовательно всякий насмешник должен быть великий грешник. Сам я давно хвораю. Простудился сперва, потом моя старая болезнь хотела было ко мне присуседиться; произошло биение сердца, которое и теперь продолжается; но я лечусь, и мне уже лучше, и скоро вполне вылечусь. Прощайте, бог с вами и с вашими. Напишите ко мне поболее о наших милых царях и особенно о здоровье императрицы. Слухи о ней весьма тревожат; сбереги господь нам этого доброго ангела.

45. А. Ф. Фон-Дер-Бриггену. 18(30) июня 1845, Франкфурт-на-М<айне>*

Письмо ваше, почтеннейший Александр Федорович (от 6 апреля ст. ст. из Кургана), получено мною 19(31) мая во Франкфурте-на-Майне, где я живу уже около года. Оно было для меня приятною и трогательною неожиданностию. Сердечно благодарю вас как за дружеские сказанные мне слова, так и за желание ваше посвятить мне ваш перевод Кесаря*, на что с благодарностию соглашаюсь. Не предполагаю нимало, чтоб исполнению этого желания и напечатанию вашего перевода было положено какое-нибудь препятствие. Книга ваша доставит полезное чтение для людей военных и в то же время будет замечательным явлением литературным: мы бедны хорошими переводами классиков древних; давно бы пора за них приняться. Верные переводы латинских и греческих поэтов и прозаиков (верные в высоком смысле, то есть не безжизненное слово в слово, а отзыв одного языка в другом так, чтоб и тот и другой слышались в одно время, не вредя один другому несогласием звуков, а составляя гармонию из их разнородности и различия), такие переводы принесли бы несказанную пользу нашему языку, уже довольно утвердившемуся, но еще много приобресть могущему: он свое образование более заимствовал у языков новейших, а дух древности еще не сходил на него. В этом отношении труд ваш меня весьма радует; я уверен, что у вас Кесарь будет говорить русским языком, не потеряв нисколько своего римского величия и своей классической прелести; что он, переменив только одежду, явится на севере таким точно, каким бывал во время оно на Тибре: увлекательный оратор, пленительный своею мужественною простотою и многовыражающею краткостию. В то же время я уверен, что труд ваш доставил вам самим много истинного наслаждения, и желал бы, чтоб вы им не ограничились. После Кесаря вам уже можно бы вступить в борьбу и с великою силою Тацита* и с благородным красноречием Тита Ливия. Я часто, часто сетовал на свое совершенное невежество в латинском и греческом языке. Какое было бы для меня наслаждение под старость заняться переводом некоторых классиков в прозе; под старость проза (не прозаизм) становится привлекательнее. Все это, однако (и невежество и наклонность к прозе), не помешало мне приняться за большой труд стихотворный, за перевод «Одиссеи». Он уже до половины кончен; другую половину, если буду здоров и если никакого препятствия не пошлет бог, кончу к началу или в начале будущего года. Надобно вам при всем этом знать, что мне теперь весьма удобно под старость заниматься рассказами Гомера и передавать их на свой лад моим соотечественникам: я завелся (тому уже пятый год) своей семьею; у меня уже теперь сын и дочь. Живу анахоретом* на берегах Майна, пожив прежде так же уединенно на Рейне, а на следующий год перенесу свое уединение на берега Невы или Москвы-реки*. Из этого видите, что времени у меня довольно; если бог продлит жизнь, постараюсь, чтобы она прошла не даром. Труд — великий волшебник: он всемогущий властитель настоящего. Какими бы глазами ни смотрело на нас это настоящее, дружелюбными или суровыми, труд заговаривает его печали, дает значительность и прочность его летучим радостям. И в Кургане это волшебство равно действительно, как и на берегу Майна. А если при этом тайном действии труда, ограниченного пределами житейского настоящего, слышится голос, некогда произнесший: «Придите ко мне все труждающиеся, и аз успокою вы»; и если сердце этому голосу верит и ему вверяется, то и будущее становится светлым, не здешнее, ненадежное будущее, а то, верное будущее, к которому всем нам со всех точек земли проложена прямая дорога. — Возвращаюсь к вашему Кесарю. Один из моих коротких приятелей, теперь находящийся за границею, случился во Франкфурте скоро после того времени, как я получил ваше письмо. Он прочитал в нем то, что вы говорите о вашем переводе Кесаревых записок, и обрадовался, что вы совершили такой труд. Он имеет давно намерение заняться изданием классических книг в России (за что он примется по возвращении в отечество): дело доброе, предпринимаемое не из выгод книгопродавческих, а просто из любви к полезной литературе, дело, в котором и я намерен быть ему помощником. Вот вам его и с ним вместе мое предложение: не согласитесь ли provisoirement[85] уступить нам рукописи вашего перевода на одно издание с правом пользоваться продажею его в продолжение трех лет по выходе в свет книги. За эту рукопись предлагаем вам теперь 2500 рублей ассигнациями, с тем чтобы по напечатании книги и по выручке денег, употребленных на напечатание, все, что составят чистый барыш, было доставлено вам. Полагая, что такое предложение будет вами принято, я доставлю немедленно вышеозначенную сумму Леонтию Васильевичу Дубельту; он ее вам перешлет, а вы доставьте ему вашу рукопись, которую он мне отдаст при моем возвращении в Петербург. До моего же возвращения приступать к изданию вашей книги нельзя: будет много ошибок, и Кесарь может на том свете на нас рассердиться. На этом мы теперь и остановимся; пускай ваша рукопись считается теперь моею собственностию и ждет меня в Петербурге; по приезде же моем в Петербург все остальное уладим письменно. Вы же теперь принимайтесь за новый труд; я бы предложил вам две работы: одна — просто перевод одного из классических историков древности, с надлежащими дополнениями и объяснениями; другая (и признаюсь, я предпочел бы эту другую работу): составление избранной библиотеки из древних историков. Не всем бывает и возможность, и охота, и время перечитать классиков сполна (многое в них для большей части читателей и не может быть привлекательно); но совершенное незнание классиков есть великая прореха в умственном образовании. Книга, которая соединяла бы в себе лучшие цветы из этого душистого цветника древности, была бы важным подарком не одним охотникам до хорошего образовательного чтения, но и учебным заведениям и домашнему воспитанию. Если вы так же знакомы с греческим языком, как с латинским, то я советовал бы вам выбрать и перевесть, с сохранением особенности каждого автора, все капитальные места из греческих и латинских историков и нанизать эти перлы на одну нить. Каждый отрывок должен составлять свое, особенное целое; связь же между всеми отрывками должна быть просто хронологическая. Эта историческая библиотека составила бы несколько томов и была бы, повторяю, самым лучшим дополнением изучения древней истории в публичном и домашнем воспитании. (Подобный сборник вспомогательный изучения истории можно бы было составить и для средней и даже для новой истории; но о таком огромном предприятии говорить теперь нет нужды: довольно с вас древней истории). Но для того чтобы заняться переводом классиков, надобно иметь их в оригинале. Этой беде помочь не трудно. Уведомьте, на что вы решитесь, то есть за какой труд захотите взяться и какие для того необходимы будут книги, я вам пришлю что нужно. Здесь, за границею, мне будет легко найти книги, и они обойдутся дешевле. На этот запрос отвечайте немедленно: то есть если идея исторической библиотеки вам понравится, то сообщите мне общий план и какие книги вам на первый случай нужны; я постараюсь их вам немедленно доставить. — Долг платежом красен. Я поручил своему корреспонденту доставить Л. В. Дубельту для пересылки к вам экземпляр моих сочинений (если полный найдется в продаже). Когда напечатается «Одиссея», вы также ее получите; но это еще долгая песня. — Простите. Живите с богом; с ним везде мы дома. Искренно преданный вам

Жуковский.

46. П. А. Плетневу. 1 июля 1845 <Франкфурт-на-Майне>*

Любезнейший мой Петр Александрович, ваше длинное письмо, длинное по числу строк и страниц, но слишком короткое по тому удовольствию, которое принесло мне его чтение, это любезное письмо, писанное в марте месяце, получил я в начале июня вместе с книжками «Современника». И я не тотчас прочитал его по получении, ибо вы так искусно умели его закопать между листами «Современника», что я не скоро бы добрался до него сам; но оно само соблаговолило выскочить из своей темницы, конечно предчувствуя, какое удовольствие принесет мне своим появлением. Итак, не дивитесь запоздалости моего ответа. Но этот ответ будет не длинный, ибо мне писать нет времени; хотел писать много; но пришлось вдруг импровизировать письмо короткое: ко мне явился Эртель*; он едет нынче же, и я хочу ему передать письмо мое, по той причине, что пакет, его заключающий, будет довольно увесист (что для почты не так-то удобно); а будет он увесист потому, что будет заключать в себе сверх письма и стихи работы вашего старого поэта, который из-за «Одиссеи» иногда заглядывает и в русские сказки: одну из таких сказок, во всех статьях русскую*, рассказанную просто, на русский лад, без примеси посторонних украшений, имею честь здесь представить издателю «Современника», прося его дать ей уголок в своем журнале. Сим приношением хочу очистить себя пред вами в старом грехе: я обещал вам «Капитана Боппа»; а он попал к Соллогубу* (которого «Тарантас» мне, NB, весьма понравился). Прочитав мою сказку, вы, может быть, найдете, что она чересчур длинна; но мне хотелось в одну сказку впрятать многое характеристическое, рассеянное в разных русских народных сказках; под конец же я позволил себе и разболтаться. Если достанет хорошего расположения, то при «Одиссее» постараюсь состряпать еще несколько сказок в разных тонах и разных характеров. Но удастся ли это сделать до своего отъезда отсюда, не знаю и даже сомневаюсь. Я остановился, кончив XII-ую песнь «Одиссеи» и написав «Ивана-царевича»; с тех пор как будто заколдобило: всю зиму хворал; после хворанья не писалось и теперь не пишется; и так будет до конца августа, ибо в конце июля надобно будет ехать в Швальбах пить воды и купаться. По возвращении оттуда примусь свежий за дело. По крайней мере могу надеяться, что кончу «Одиссею». Вяземский прислал мне ту записку, которую вы написали ему в ответ на его запрос, как бы напечатать «Одиссею» на казенный счет и сделать ее классическою книгою. Мне самому хлопотать об этом неловко; надобно, чтоб все мои добрые приятели это пустили в ход. Но признаюсь (хотя я работаю над моею «Одиссеею» единственно из любви к ней и без всякого другого постороннего вида), я желал бы, чтобы мой труд мог обратиться в пользу моего семейства; как поэтическое произведение, моя русская «Одиссея» будет моим твердейшим памятником на Руси: она, если не ошибаюсь, верна своему греческому отцу Гомеру; в этом отношении можно ее будет почитать произведением оригинальным. И будет великое дело, если мне моим переводом удастся пробудить на Руси любовь к древним, как некогда я подружил их с поэзиею немцев. По своей важности в этом отношении «Одиссея» может обратить на себя внимание Русской Академии и министерства просвещения, понеже она может быть полезною образовательною книгою в руках юношества. Мне даже хочется сделать из нее книгу для первого отроческого возраста: перевод прост и, при всей своей верности, кажется мне удобопонятен, ибо язык не исковеркан греческими формами, хотя они и все сохранены с благоговением. Может быть, я доставлю первые XII песней для прочтения министру*; он знает хорошо оригинал и лучше других будет в состоянии оценить перевод. Но хлопотать о деле издания поручаю вам, Вяземскому, Вьельгорскому. Вы же должны позаботиться и о том, чтобы это издание было на самых выгоднейших для меня условиях: о сем последнем, то есть о выгоде, я теперь обязан думать; но имею ли надлежащее искусство сохранять свою выгоду — это другое дело. Это искусство было всегда у меня в великом несовершенстве. А теперь я бы очень желал иметь его. Все здесь писанное между нами двумя. Отвечайте, как вы думаете. К Уварову я писал, но совсем о другом, хотя, впрочем, и об «Одиссее» поместил несколько строк в письме своем. Я писал к нему о Гоголе. Но Гоголь уже со мною с месяц расстался; он отправился купаться в Гастейн, я, однако, еще ни строки не имею от него со времени его отъезда. Благодарю за список моего письма, переписанного бароном Розеном*. Благодарю и барона за его примечания; но не отвечаю на них потому, что самый решительный на них ответ заключается именно в тех же моих строках, на которые они сделаны. Одно только общее замечание сделаю: барону не следовало бы обвинять меня в притворстве и в иезуитизме. Забавно только то, что он обвиняет меня в сих грехах за такие выражения, которых, переписывая мою рукопись, не разобрал; и бранит меня за собственную ошибку. В рукописи моей стоит: «Как же очутилось выражение меланхолии в поэзии христианской? Сперва надобно сделать в этом вопросе маленькую поправку: не в поэзии христианской, а в поэзии по распространении христианства». Барон переписал: а в поэзии распространения христианства — и замечает: это что-то непонятно и как-то походит на ловкий изворот казуистики. Что же вы называете поэзиею христианскою? Евангелие, что ли? и прочее. — Любезный барон, мало того, что это что-то непонятно, но это даже чистейшая галиматья; только не я произвел ее на свет. А понеже это галиматья, то ни ловкости, ни казуистики в ней заключаться не может. И весьма неловко, что вы меня обвиняете в ловких изворотах казуистики! И даже забавно, что вы у меня спрашиваете, не евангелие ли называю я поэзиею христианскою? Все это не мешает мне, любезный барон, благодарить вас за труд, который вы взяли на себя переписать письмо мое.

А вас, любезнейший Петр Александрович, сердечно обнимаю. Если вы будете отвечать мне скоро и таким же длинным письмом как последнее, то я обещаю вам письмо —

Чудовище, как мост длиною. Держ<авин>.