— Да, в Питере.
— Чай, тебе, поди, человек там надобен? Поди, чай, тоже кое-где прислужить, за добром присмотреть…
— Нет, дедушка, мне не нужно… Что же ты, знакомого кого хотел пристроить?
Дед, не отвечая, притворил плотнее дверь в комнаты.
— Вот что я тебе хочу сказать, Миколаич, — заговорил он как-то стыдливо, не смотря мне в глаза и понизив голос, — сделай милость, возьми меня с собой в Питер! Будь друг! Я бы тебе вернее собаки услужил, слуга-раб был бы по гроб жизни… А от тебя одного востребовал бы: чтобы на улицу меня не выгонял да кус черного хлеба!.. Ну, рюмку водки когда, ежели твое расположение будет…
— Дедушка! да ведь тебе шестьдесят лет! Как же ты решаешься?
— Век, милячок, прожил в здешних местах, никуда не тянуло, и мысли не было, а теперь — хошь в самый Питер! Теперь ничего не боюсь… Теперь мой конец предела все одно загублен! Век нигде не бывал, а теперь иду! Бери! — иду! Я тебя полюбил… Я бы за тобой что нянька ходил… Ребятишек бы твоих нянчил, заместо родных внуков… Пса вернее, говорю, твое добро соблюдал бы!
— Да что с тобой случилось, дед?
Дед наскоро распахнул свой, подпоясанный мочалом, дырявый армячишко и, цепляясь костлявыми, дрожащими пальцами за ветхую и грязную синюю рубаху, стал усиленно рвать ее на груди.
— Вот, милячок, — говорил он, задыхаясь, напряженным шепотом, — глянько-глянь — рубаху-то!.. Полгода ношу… Обменки нету… Вошь заела!.. Другой раз выйду за село, к вечеру, чтобы не стыдно, разденусь да выполощу в пруду и рубаху, а порты… Сношенки снизвели меня!.. Говорят, «снизведем его, старого, вошью!»