— Раз не ответили — снова пиши, не ответили — снова, — сказал мулла, — наконец и ответят… Писать ведь не бунтовать. Бунт — плохо, а писать всегда можно… Хот, старшина, — заключил он, вставая, чтобы ехать домой.

За муллой разъехались остальные соседи, и старшина остался перед меркнущими углями костра среди троих сыновей.

Ракай, Сулейман и Салават — все трое молчали, не смея нарушить молчаливых и скорбных размышлений отца.

«Сколько бедствий ещё в руке у аллаха! Неужели же все их обрушит он на голову одного старшины?! Чем прогневал я милость божью? — думал Юлай, глядя в угасавшие синие огоньки. — Прежде купцы отнимали у нас леса и степи, теперь добрались до наших домов, до отцовских могил, и никто заступиться не хочет… Или напрасно царица дала мне свою медаль? Сам соберусь в Питербурх, поеду к царице молить… Все расскажу царице!..»

— Идите ложиться, пора, — сказал старшина сыновьям. — Утром, после молитвы, станем царице писать.

— Нечего ей писать! Чем царица поможет! Гнать надо волков! Ты позволь, мы прогоним!.. — горячо заговорил Салават.

— Молчи, Салават! — остановил старшина. — Сам знаешь, что против русских нельзя идти с голыми руками. У них порох, а у нас его нет!.. Это прежде могли мы бороться, когда порох и ружья были у нас, когда кузнецы у нас жили, ковали оружие. А теперь мы не можем драться!..

Салават, видя красное, напряжённое лицо отца, ставшее ещё краснее от блеска пламени, уже пожалел о своих словах. Юлай ушёл в кош, ворча, что башкиры живут, как собаки, что вот ещё придёт день… Но никто не слыхал, про какой день говорил он, потому что кашель сдавил его грудь, а войлочный полог коша заглушил его последние слова и закрыл его сгорбившуюся, вдруг постаревшую спину…

Салават поглядел ему вслед с болью. Сулейман молча усмехнулся, встал и пошёл в свой кош. Ракай заметил:

— Ты, Салават, вечно кипишь, как бишбармак на огне. Пора быть постарше — ты ведь женат!