— Надо их достать.
— Русские не продают краснокожим ни огненных трубок, ни пороха. Достать их для нас мог бы только белый. Но разве найдется белый, который пошел бы против своих?
— Найдется!
— Где же он?
— Здесь! Я достану для вас ружья!
Вождь вздрогнул всем телом, блеснул глазами. Он, видимо, хотел что-то сказать, но лишь отмахнулся рукой и отвернулся.
Молчал и русский. Порыв его прошел. Экзальтация, жажда подвига, желание защитить этих угнетенных сменились колебанием и неуверенностью в своей правоте. Он думал об измене родине.
Родина. Россия. Соотечественники… Какие это древние, ветхие слова! И все же какая могучая сила в них! Что дала ему Россия кроме тоски изгнания и мук одиночества? Но ведь в этом виновата не Россия, а всего лишь один человек. Он видел этого человека только раз, и на всю жизнь запомнились властное лицо, шелковистые бакенбарды и холодное металлическое выражение глаз. Это было в вестибюле Александринского театра. «Император… Его величество…» — змеился благоговейный шопот вслед человеку с холодными глазами. А он прошел, равнодушный, в сознании своей мощи, небрежно вскинув к каске женственно-белую руку. Эта холеная, барственная рука оттуда, из Зимнего дворца, из туманного Петербурга дотянувшаяся до черных юконских волн, мертвой петлей, намыленной удавкой сдавила горло несчастных тэнанкучинов. И разве не долг каждого честного человека больно ударить по этой руке?.. Измена? Ну, так что же! Слово это страшно только филистерам[18].
Траппер порывисто встал: «Итак, изменник? Пусть!..»