Дуняшка

Ласково пригревает весеннее солнышко. А ветер еще холодный, пахнет снегом… С гор с веселым победным шумом бегут в луга потоки темно-бурых снеговых вод; позванивают, как бубенчики, мелкие ручейки; кричат грачи и звонко разносятся перекликающиеся голоса деревенских ребятишек…

Весна всем несет радостные хлопоты: и людям, и зверям, и птицам…

Мы, ребятишки, по горло в работе: приподняв рубашонки, мы бродим по колени в бурливых потоках, строим плотины, пускаем пароходы и лодки, гоним плоты из щепок, строим мельницы… Кипит работа! Некогда пообедать и некогда поужинать… С нами же барахтаются в грязи, в воде и в навозе грачи, курицы и собаки… Со стороны можно подумать, что без нашей помощи солнце не могло бы ничего поделать… У Кольки прорвало плотину, у Даши заперло воду, у Маньки потонула лодка с парусом… У нас с Мишкой готов к отходу пароход с баржами… Крик, визг, смех и ссоры… А на косогоре стоит мать:

— Дунярка-а!

— Чаво?

— Иди домой!

— Нашто?

— С отцом прощаться!

Ах, как не хочется бросать дело! На минуту вылезаю из воды, подплясываю задрогшими ногами на жидкой грязце и сердито кричу:

— Некогда!..

Мать подходит ближе, зовет домой с угрозой в голосе:

— Не пойдешь?

Нечего делать — надо идти. Карабкаюсь на косогоре, а сама полна заботы: как бы не ушел у Мишки пароход без моего участия — ведь один свисток уже был…

— Не отваливай без меня! Я сейчас приду!.. — кричу сверху Мишке и бегу прощаться с отцом.

Отец маляр. С наступлением весны он уходил на заработки: сперва в затоны — красить пароходы к открытию навигации, а потом по городам и пригородным дачам. Возвращается он глубокой осенью. Мало его видим: не больше пяти месяцев в году. Он как гость в дому…

В избе шумно и людно. Родня и шабры сбились на проводы. Пьют чай, водку, целуются, поют…

— Прощай, доченька! Надолго разлучаемся…

Отец садит меня на колени, проводит жестким пальцем у меня под носом и, приглаживая голову, целует.

— От тебя водкой разит, — говорю отцу.

— Вон ведь что сказала! А ты лучше пожалей!

— Я жалею…

А кто-то жалобно поет: «Чужа-дальн-ая-а-а… сто-ро-о-о-нушка-а-а». Мать плачет, отирая глаза рукавом кофты. И мне вдруг делается жалко-жалко отца, и слезки скачут с ресниц на отцовскую руку…

— А когда вернешься-то?

— К снегам приду… Чего тебе купить-то? Гостинца-то?

— Укради с пароходов краски. Сурику[76], белил свинцовых, лазури…

— Нашто тебе?

— Пароход красить… — всхлипывая, объясняю отцу, и снова шевелится в душе тревога, как бы Мишка не отправил без меня парохода…

Ушел отец. Поплакала, утерлась и бегу под гору. А там дым коромыслом: драка!

— Мишка-а! Не отваливай!..

Мишка стоит и плачет: сломанный пароход наш без кают лежит на боку, труба валяется рядом.

— Кто сломал?..

— А зачем он запруду прорвал?..

— Чай, а не нарочно-о-о…

Кричат грачи в ветлах, стрекочут воробьи на крышах, звенят голоса, ручьи, смех и плач…

А кто-то на косогоре жалобно поет:

— Чужа-даль-няя-а-а-сторо-онушка-а-а…

Кто там поет, словно плачет? Дедушка сидит на завалинке, под расписанными суриком и свинцовыми белилами окнами нашей избы, щурится, как кот на солнышке и, должно быть, вспоминает о том, как и он когда-то копошился в весенних водах, в грязи и навозе, как копошимся теперь мы, малые ребятишки…

* * *

На утре жизни душа раскрыта только для радости… Детская печаль, как мимолетная тучка в голубой летний день: спряталось солнышко, нахмурилось небо и земля, а вот уже опять засверкали и речка, и луга, и тесовая крыша новой избы, и опять радость полилась в душу и от земли и от неба…

Ушла она, радость… убежала в туман прожитого и оставила сладкую грусть о далеком и невозможном!..

— Вставай, Дунюшка! Пойдем гусей пасти!..

Слышу дедушкин голос, его старческое покашливание, вставать не хочется.

— Слышишь? Барыня!..

— Рано, дедушка… Поспать охота…

— А ты раскрой глазки-то, а то все будет рано…

Раскрываю глаза, выглядываю из-под дедушкиного кафтана… Через маленькое оконце клети льется полоска солнечного света, веселая, тонкая, ласковая, зовущая… Утро уж!.. Вот тебе и раз!.. Слышно, как беспокойно и весело чирикают на дворе воробушки, стайкой перелетая с плетня на крышу. Кудахчет курица. С грохотом катится по улице пустая телега…

— Дедушка! Хохлатка снеслась!..

— То-то и есть! А ты спишь… Вставай, пойдем на ключ умываться!..

Беспокоит снесшаяся хохлатка. Хочется посмотреть, какое она снесла яичко… Сажусь, почесываюсь, протираю глаза… В разных концах села мычат коровы, блеют овцы. Пастух стадо собирает. Вот и наша Красулька замычала… Где-то кричит мать… Близко-близко, словно над самым ухом, хлопает длинный кнут пастуха, и я окончательно просыпаюсь… Где же дедушка?.. Ушел. Проворно соскакиваю с нар и бегу на огород, а там уж скрипит колодезный журавль: дедушка холодной водицы достает…

Ах, как хорошо на огороде! Сверкают на всходах капельки росы, поют птички, пахнет огурчиком и медом… Качает желтой головой подсолнечник, потревоженный севшим на него воробьем, жужжат пчелки… Пугало протягивает мне свои объятия… Крапива колет босые ноги, но не больно, а только смешно…

— Дедушка!.. Гляди-ка: горох цветет!..

— Подь, умойся, да Богу помолись! Иди, поплещу из бадьи!..

— Ах, какая холодная и вкусная вода!..

Дедушка льет, а я ловлю ее горстями, пью и плескаю себе в лицо…

— На ноги льешь, дедушка!..

— Ну, встань к солнцу да помолись!..

Отерла лицо подолом рубашонки, встала к солнцу…

— Господи, помилуй меня Христа-ради и дай здоровья тятеньке, маменьке, дедушке…

— И всем сродникам! — подсказывает дедушка…

— И всем сродникам…

— А про хлебец забыла?..

— Роди, Господи, нам хлебца и дай здоровья коровушке, лошадке, курочкам, чтобы было молочко и яички… Аминь!

— Вот умница!..

Свежо. На траве роса. По голым ногам пробегает холодок, а солнце уже ласково припекает спину и голову… Чем это пахнет так вкусно-вкусно?..

— Дедушка! Можно одну репку выдернуть?

— Жалко: маленькая еще… Ну, выдерни уж… одну!

Выдернула репку, кругленькую, желтенькую, словно налитую медом… Обмыла в росе, вытерла подолом рубашонки и в рот… Хрустит на зубах душистая репка, текут по губам слюнки… Дедушка смотрит и ухмыляется:

— Понравилась ли?

— И-и! Сладкая какая!

— Ну, теперь пойдем к речке гусей пасти!..

Дедушка забирает начатый лапоть, лыко, костык[77], два ломтя густо посоленного ржаного хлеба. Я выбираю подлиннее хворостину и бегу к закутке, к гусям…

— Тега, тега, тега!..

В закутке поднимается беспокойное бормотание… Отворяю дверцу, и белые птицы, распустив крылья, порывисто выбегают на волю, наполняют прозрачный воздух летнего утра радостным звонким гоготанием и стремительно бегут под гору, к речке. Дедушка идет потихоньку с подожком[78] в руке и с котомкой за плечами, а я с визгом радости стараюсь догнать белых птиц, высоко подпрыгиваю и машу руками, как крыльями, воображая себя гусем…

Ой… Нога подвернулась, и я кувырком лечу на траву…

— У-у-у! — гнусаво тяну я, сидя на травке, не столько от боли, сколько от досады, что не догнала гусей.

Подходит дедушка.

— Ну, вставай!.. Не плачь! До свадьбы заживет!..

Дедушка говорит так серьезно, так убедительно. Пропадает всякое основание плакать. Отерев кулаком слезы, я встаю и, прихрамывая, бегу дальше. А гуси уже — под горой на речке: плавают, словно белые кораблики из бумаги…

* * *

Весело у нас летом, когда далеко еще «страда» и девкам с бабами, кроме полотья огородов, другого дела нет. Каждый день, как только сядет солнце и уляжется розовая пыль, поднятая по улицам вернувшимся стадом, на лужке около бревен собираются девки, молодые бабы, парни, старики и мы, малые ребятишки… Играют в ямки[79], грызут семечки, толкаются, рассказывают всякие небылицы.

Сбившись в кучку на бревнышках, словно воробьи на заборе, мы жадно слушаем… Дедушка Ипат ходил драть липовое лыко[80] в казенный лес и видел лешего.

— Огромный, волосьями оброс, руки — как сухие коряги…

— Испугался, дедушка Ипат?..

— А чего пугаться-то? Чай, на мне крест!..

— Побежал ты? А он за тобой?..

— Чего бежать-то? Ни Боже мой!..

Досадно. Нам кажется, что страшнее было бы, если бы дедушка Ипат побежал, а леший — за ним вдогонку.

— Ты бы, дедушка Ипат, закричал — «Помогите»!

— А кто в лесу поможет?

— Надо сказать: «Аминь, чур меня»!

Мы начинаем спорить между собою: каждый торопится по-своему разрешить ужасное положение дедушки, каждый переживает ужас встречи, пожимается от страха и жмется от края в серединку.

— Я перекрестился — он и пропал, — говорит дедушка Ипат. А нам жалко, что кончилось так просто.

— Ты бы поговорил с ним! — шепчет Мишка, и все смеются.

— Я слыхал один раз, как он, леший, ночью в лесу хохотал… Ездили мы с тятей в Ольховку на базар, а назад ночью вертались… Едем лесом-то, а он, проклятущий, как загогочет да засвистит!.. Инда лошадь вскинулась и ну вскачь!.. А тятька-то пьяный лежит. Я его бужу, а он ругается…

Нам страшно, а парни балуют: девок пугают. Девки визжат и хохочут, бьют парней кулаками по спинам, — парни поддаются…

— Сам ты леший!

— Чистый дьявол!.. — ругают девки парня Миколку, а у Миколки — гармония, он мастер в нее играть… Чтобы уважить девок и положить гнев на милость, Миколка заберет в меха гармонии побольше воздуху и зальется трелью: «ти-та-ти-та, ти-та, ти-та-та-та».

И вздрогнет чуткая ночь, полетят трели через речку к темному лесу и, смягченные эхом, возвращаются оттуда к нам на лужок. А Миколка поддает жару и ухарски поет под гармонию:

Милая Федосья,

Ты меня не бойся,

Я тебя не трону,

Ты не беспокойся!

Робкие звездочки вздрагивают в небесах над лесом. Кричат в лугах неугомонные коростели. Над ухом пищит комар. Тихо, медленно плывут с Ольховской колокольни удары колокола и тают в сумерках летней ночи. Считаем удары: десять.

— Дунярка! Иди домой! Спать пора!..

А спать не охота: девки завели хоровод. Топчатся на лужке вперемежку с парнями и поют песни про свекора, про родимую мамыньку, про зеленый садочек. А мы играем в ловильщики, ныряем внутрь хоровода, дергаем девок за юбки, тычемся головами им в подолы…

— Я тебя за уши!.. Иди спать!..

— Иду-у…

В окнах свет. Выкрашенные суриком косяки бросают кровавый отблеск в темноту ночи. У нас ужинают. На столе расписное блюдо с картофельным хлебовом. Над блюдом клубится пар. Дядя Илья, жена его, Степанида, дедушка — все с ложками, постукивают о посудину и едят по очереди… Хлебнут и жуют хлеб, энергично пошевеливая челюстями… Вкусно пахнет… Аппетит, как у голодной собачонки…

— Садись ко мне на колени!

Взбираюсь на руки к дедушке, хватаю большую ложку и, не соблюдая очереди, вылавливаю из блюда что погуще.

А за окном все поют, визжат, смеются…

— Наелась. Пусти-ка, дедушка, я в хоровод пойду…

— Не смей! Спать пора! Иди в клеть[81], ложись!..

— Я, маманя, не хочу спать…

— Перекрести лоб-то, озорница!..

— Я уж перекрестилась…

Но пускают в хоровод. Мишка встал на завалинку, глядит и окно и манит рукой. Постучал, поднял оконницу.

— Иди, Дуняшка, в чехарду играть!

— Я вот тебе ложкой по лбу… — сердится мать и схватывает ложку — но хлопнула оконница и Мишка исчез.

— Пойдем, Дунярка, спать…

— Не хочется, дедушка…

— А я тебе сказочку расскажу!..

— Обманешь?

— Зачем обманешь!..

— Про Бову[82] скажешь?

— Скажу.

— Ну коли ладно… Пойдем!..

Лежим в клети рядышком. Дедушка что-то бормочет, а я смотрю широко раскрытыми глазами в темноту и думаю о том, как дедушка Ипат столкнулся в лесу с лешим… Страшно! Поджимаю ноги, сую голову под широкую бороду дедушки и крепко жмусь к нему всем телом… А он бормочет, шамкает губами и щекочет мне лицо жесткой бородой…

— Дедушка! А он — мохнатый?..

— Кто? Бова-то?

— Нет, леший?..

— Леший?.. Он ведь мужик — в лаптях, с бородой, с палочкой… Только он ростом повыше меня… Он ведь ничего… Он с ребятишками ласковый… А вот ежели кто лес ворует или лыко дерет с липок, — он не любит…

— А Бова с ним сладит?..

— Кто его знает!..

И опять дедушка бормочет что-то в самое ухо… Хорошо! Спокойно! Страх затихает, глаза закрываются, а изо рта текут слюнки…

* * *

Осень!

По утрам лужок под окнами покрывается инеем, словно седеет пожелтевшая травка… Тонкий ледок в канавках ломается под ногой и звенит, как стекло. Из-под горы, где прячется река, лениво выползает туман. Не играет больше по утру рожок пастуха: перестали гонять стадо. А солнце все еще светит ярко, и к полудню начинает грустно улыбаться земля холодному небу…

На ногах большие мамкины башмаки, старая тятькина жилетка на вате крепко обтянута под мышками пояской, а на голове платок, замотанный концами вокруг шеи… Скучно!.. Нечего делать… Печальный пустой огород, в котором вдруг сделалось просторно и прозрачно; пугало стоит без шапки, словно отрубили ему голову и оставили только длинную, тонкую шею. Жалобно скрипит журавель колодца, вертится над воротами игрушечная мельница… Опустел птичий домик: улетели скворчики!..

В сенях пахнет капустой: рубить скоро будут. Целая гора круглых крепких капустных голов.

— Мамынька! Дай кочерыжку!..

Вкусная кочерыжка! Только очень жесткая… Крепко впиваюсь зубами в кочерыжку и там, где выкушу, остаются розовые пятна от крови десен…

— Она, мамынька, как деревянная…

— А ты обрезала бы сверху-то, а середку только ела!..

Высоко в небе гогочут дикие гуси, углом пролетающие над деревней. В закутке им вторят домашние, всполошившиеся вдруг, как люди при пожаре. Стоим с дедушкой и смотрим в небо…

— Видно, морозы скоро ударят: и днем и ночью летят, торопятся…

— А куда они, дедушка, летят?..

— В теплые края, Дунюшка…

— А где они, теплые края?..

— Там!.. Далеко!.. На краю света… — говорит дедушка, показывая рукой за лес, и я пристально гляжу туда, в даль, словно надеюсь увидеть эти края.

А наши гуси все кричат, хлопают крыльями, выставляют красные носы под дверку…

— Что это они, дедушка?

— Беспокоятся-то?.. Досадно им… В теплые края — охота…

— Там хорошо, что ли?

— Ну еще бы!.. Там круглый год красно летичко… Там нанишом[83] можно, а не то что…

— Чай, тетя бывал там?

— Нет, Дунюшка, там никто не бывал, окромя Божьей птицы…

— И скворцы наши туда улетели?..

— Туда же…

— А как они дорогу-то найдут?

— Сверху-то ведь далеко видать…

Подувает холодный ветер, и сиротливо трясутся у плетня облетевшие ветви молодой черемухи. На дубке еще есть красные листики; на березках — золотые… Только старая сосна над закоптелой баней на огороде все по-прежнему зелена и гордо смотрит теперь на голые дрожащие березки, ветлы и черемуху…

Зябнут руки и нос…

— Утри нос-то! Размокнет!..

Мишка в отцовских сапогах и в огромной шапке подошел к воротам:

— Дунярка!

— Ну!

— У нас мамка ребенка ночью принесла.

— Врешь?

— Ей-Богу!.. Пойдем глядеть!.. Пищит, как котенок…

— Заругают…

Хочется посмотреть на ребеночка, который пищит, как котенок… Мать идет с ведром к колодцу.

— Маманя! Я пойду в шабры[84]!

— Нашто?

— Тетенька Палагея ребеночка родила…

— А тебе какая забота?

— Пус-ти-и! Поглядеть охота…

— Мальчонка, что ли? — любопытствует мать у Мишки.

— Девку!..

— A-а!.. Добра-то!.. — с презрением говорит мать и уходит на огород за водою.

Будь, что будет! Пусть поругают… Идем в избу к Мишке. На печке стонет тетенька Палагея. Старуха-повитуха пеленает ребеночка на коннике[85].

— Ну чего пришли?

— Поглядеть на ребеночка…

Ворчит старуха-повитуха, тискает ребеночка, заматывает его в свивальник[86] и вертит им, как деревянной куклой, а ребеночек отчаянно кричит, плотно сжимая глазки.

— Красненький!.. Плачет, а слез-то нет!

— Кыш, вы!.. Любопытны больно… Вырастешь, сама родишь — тогда и наглядишься… Не ори. Вишь, какая голосистая…

— А звать-то как?

— Вот повезем к попу в Ольховку — он и назовет как вздумает… А покуда не крещеная — не человек, а тварь поганая…

Стонет на печи Палагея. Смотрю на печку, где в полутьме возится и шуршит тулупами роженица, — проникаюсь к ней чувством боязливого благоговения… Любопытство и испуг широко раскрывают мои глаза, а стон больной заставляет говорить шепотом…

— Больно родить-то?.. — спрашиваю старуху-повитуху.

— А ты думала — весело?..

Тихо, незаметно выхожу из избы. Моя душа полна неясными думами о тайнах рождения. Долго смотрю я на окошко, за которым скрывается эта тайна. Выходит Мишка:

— Мамку сосет…

Стоим у ворот, делимся своими тайнами.

— Я вырасту, рожу себе трех мальчиков да одну девчонку!..

— А как замуж никто не возьмет?

— Все равно рожу.

— Дура ты… Так не родятся, с мужиком спать надо! — строго и хозяйственно говорит Мишка.

— А вот и врешь…

— Спроси мать-то! — сплюнув сквозь зубы, презрительно замечает Мишка.

— А как же Акулька-то родила?..

— Дура ты!.. Чай, она с урядником спуталась…

Ничего не понимаю.

* * *

Проснулась, открыла глаза и дивуюсь: рядом со мной на печи лежит и смотрит прямо мне в глаза раскрашенная деревянная кукла неописуемой красоты — в расписном сарафане, в кокошнике, в башмачках с каблучками, глаза круглые, огромные черные брови дугой, лицо белое, словно сахарное, а на щеках румянец, как маков цвет…

Сразу отлетел сон. Гляжу и думаю: «Отколь взялась? Родила ночью, что ли…»

Протягиваю руки, целую куклу в нос и хохочу от радости, болтая в воздухе ногами.

— Барышня! Ангелочек ты мой!.. Раздушечка ты моя! — шепчу и не могу наглядеться…

И вдруг слышу знакомый голос, от которого вздрогнуло сердечко… «Это тятька из городу привез», — мелькает в голове, и вся я трепещу от радости. Крепко прижимая к груди куклу, слезаю с печки и бегу в сени:

— Тятя!..

— A-а, проснулась, Авдотья Микалавна?!

— Проснулась… — отвечаю ему и начинаю плакать.

— Чего ты, Бог с тобой? О чем ревешь?

— Не зна-ю-ю…

— Соскучилась, что ли?

— Не зна-ю-ю…

— Эх, ты!..

Отец берет меня на руки, отирает слезы и ласкает, а я, обхватив ручонкой его толстую загорелую шею, не свожу глаз с красавицы-куклы.

— Понравилась, что ли?

— Красивенькая!.. — шепчу, проглатывая слезы, и крепко сжимаю рукой отцовскую шею.

— Как звать-то будешь?

— Барышней буду называть.

— Это кормилица.

— Какая?

— Чужого ребенка в городе кормит…

— Сиротку, что ли?..

— Барского…

— Она барыня?..

— Деревенская… баба…

— Зачем она? Чужого-то?

— У барыни нет в грудях молока-то, вот она и берет для своего ребенка бабу молочную… А ей жалованье платит…

Долго отец объясняет мне про господскую кормилицу.

Не хочу я, чтобы моя кукла была кормилицей:

— А я ее буду барышней звать… Она в шляпке…

— Знамо, зови!.. Все одно…

Надо похвастаться подарком, а никого дома нет: в Ольховке храмовой праздник, — все к обедне пошли.

— Пойдем, тятя, к обедням!..

— Устал, доченька, вчерась весь день шел, ногу сбил.

Сажусь с куклой у окна на лавке и как только увижу, что кто-нибудь проходит мимо, — стучу в стекло и показываю свою красавицу. Всем нравится: качают головой, улыбаются, завидуют…

— Пойду на улицу!

— Иди, иди!..

Как же не идти? Мишка стоит, растопыря ноги, за воротами и не подозревает о существовании моей красавицы. Вышла за ворота, куклу спрятала за пазуху. Подхожу к Мишке.

— У меня что есть!.. — дразню Мишку, но пока скрываю. Мишка равнодушен. Это досадно.

— Мишка!

— Ну?

— Я сегодня ночью родила!..

— Дура!

— Ей-Богу, право!.. Барышню родила… Краси-вень-кую!..

— Дура ты!

— Думаешь, вру?

Обидел меня Мишка: сказал, что я родила ночью очень скверное…

— А погляди-ка!.. Что?!

Показала куклу. Мишка даже растерялся.

— Дай в руки-то!..

— Так гляди, а в руки не дам…

— Съем я, что ли?

Вырвал у меня из рук куклу Мишка и не отдает. Завязалась борьба. Мишка побежал, я — за ним. Не догнать Мишки! Остановилась и отчаянно завопила, призывая на помощь тятеньку. Мишка испугался и бросил мне куклу:

— Держи! Я попугать только, а ты, дура… На кой ляд мне она?!

В грязь лицом упала кукла. Отерла рукой и размазала грязь. С плачем и бранью пошла в избу. На крыльчике вымыла красавицу из болтающегося на веревочке рукомойника, отерла подолом… и горько заплакала: пропала вся красота у моей барышни!.. Стала кривая, грязная, с румяным носом. И чем больше я старалась вернуть ей утраченную красоту, тем более она делалась безобразной… Не было предела моему отчаянию и скорби… Выглянул отец в сени.

— Что? Кто тебя обидел, Дунюшка?..

— Погляди-ка-а-а! Что теперь делать-то?!

— Как это ты?.. Грех какой…

— Мишка-а-а в грязь ее…

— А ты умывать стала?..

— Не надо мне этаку-ю-ю!..

И я бросила куклу, а сама уткнулась в угол носом и не хотела глядеть на свет Божий…

Отец поднял куклу.

— Разлюбила?..

— Она теперь не мила мне… Даром мне теперь ее не надо-о-о…

— А ты погодь-ка, не реви! Послушай, что я тебе скажу… Я тебе ее сызнова выкрашу… Масляными красками распишу… Лучше прежнего будет…

— А глаза-то? Нос-то?

— И глаза, и нос… все заново сделаем!..

— И брови?

— И брови. Всю красоту наведем. Пойдем в избу!..

— Разя ты умеешь?

— А вот поглядишь…

Всхлипывая, сижу на лавке, а отец роется в раскрытом сундучке и вынимает из него какие-то светлые металлические бутылочки с навинчивающимися крышечками, кисти, блюдечки…

— Это чаво?

— Политура это…

— А где ты это взял?

— Купил.

— Нашто тебе?

— Картины писать… Зимой баловаться будем. Патрет с тебя напишу…

Хочется смеяться. Какой молодец тятя-то: все может!.. Сижу, задерживаю дыхание и не отрываю глаз от отцовских рук… Чудеса!.. Сперва все лицо у куклы сделалось белым, как снег…

— А глаза-то?

— И глаза будут, и брови дугой, и румянцы загорятся…

Действительно! Словно слепая прозрела вдруг кукла под отцовскими руками: два голубых глаза с желтыми зрачками широко раскрылись и оживили мертвое лицо… Радостно хохочу и болтаю ногами…

— Хорошенькая стала!.. Глаза-то, как у нашего петуха…

— Нравится?

— Еще бы!..

— А губы сделаем покраснее да потолще…

— Не забудь брови-то!

— Все заново сделаем!.. Не узнаешь…

Чудеса!.. Хохочу от радости…

А в Ольховке кончилась обедня: слышно, как радостно гудят праздничные колокола в свежем прозрачном воздухе…

* * *

Повалил снег, легкий, пушистый, словно ветер раздул лебяжьи перышки… Белые крыши, белые ковры на завалинках, на воротах, на бревнышках, по дороге… Откуда он летит, этот белый пух, щекочущий лицо и шею и превращающийся в тоненькие ручейки на щеках?.. Загнешь на небо голову и смотришь… летит, летит, летит… Неужели с самого неба?..

— Тяга? Откуда он валится?

— Из тучек…

— А как он там? Кучей лежит?..

— Снег-то? Хм… кто его знает!..

Смотрю на снежные облака, и мне представляются белые пушистые горы из мелких снежинок. А что если лечь в такое облако? Не удержишься, полетишь на землю кубарем?..

— Дунька! Давай бабу накатывать! — говорит Мишка с улицы; нос прижал к стеклу и от этого кажется смешным уродом.

Хорошо катать бабу из пушистого снега… Сперва не больше мяча, а потом наворотишь такой ком, что силы не хватает перекатывать… Работаем вместе. Пыхтим, краснеем от напряжения, кричим «вали-вали!..» А народу все прибавляется: прибежал Гришка с того конца, кривая Дарька, Алешка носатый… Все трудятся до седьмого пота. Накатали много круглых глыб, и началась творческая работа… Маленькие скульпторы, мы полны инициативы, смелости в замыслах и самой необузданной фантазии… Беда лишь в том, что мало согласия: одни хотят мужика, другие — бабу, одни — сиднем, а другие — в стоячку… Крик, споры и брань, пока наиболее разозленный не разрушит всего сооружения из злобы или зависти… Тогда общий переполох, война снежками, потом на кулачки, потом разбитый кровоточащий ног и гнусавый плач потерпевшего…

Встала речка. Лед еще тонкий, чистый и прозрачный, как зеленой стоило. Теперь центр нашей жизни — речка и природная гора над ней. С полдень здесь вся деревенская детвора копошится, как развороченный муравейник, вплоть до темноты… Плотно укатали гору санками, ногами, коньками, козлами. Отец обещал купить санки, а пока обхожусь без них. Гора такая скользкая, что стоит только сесть, пихнуться руками и катишься стремглав вниз без всяких приспособлений. У Мишки тоже нет санок: он катается прямо на ногах. Теперь здесь смех со всей деревни, звонкий, прозрачный смех и румянящая щеки радость… Мы захлебываемся в этой новой радости, не успеваем глотать ее. Горит лицо, стучит сердце, сверкают глаза, пар клубится под носами… У дедушки заиндевели брови, а нам жарко: мы мимоходом, как лошади в запряжке летом ухватывают листочек с дерева, хватаем руками чистый, пушистый снег с веток и глотаем его, чтобы утолить жажду… Не велят нам — простудишься, а мы не верим… Мишка сосет ледышку…

— Дай пососать-то!

— Больно ты ловкая!.. Поищи сама!..

Не дает Мишка пососать ледышку. Жадный какой!

— А я скажу тетеньке Палагее, что ты опять сосульки жрешь!

Вкусная сосулька! Лучше леденца, который в прошлом году сосала… Пойду на речку — поискать сосульку… Бегаю по льду. Ноги скользят и катятся сами собой — замирает сердце, словно кто щекочет. А лед глухо стонет под ударом ноги… Кто там стонет под хрустальным полом?.. Полон таинственности этот глухой стон, и кажется, что там, подо льдом, есть много чудес, о которых нельзя узнать человеку…

— Слушай, Мишка, как водяной стонет!..

Бью по лицу палкой, и кто-то подо льдом бунчит[87], сердится и стонет от боли…

— Вода это бултыхается…

Мишка бьет палкой в лед, а я припадаю к нему ухом и слушаю… Нет, не вода!.. Там подводное царство водяного, там живет морская царевна, про которую рассказывал дедушка…

Рано заходит солнышко… Не успеешь всласть накататься, как небо уже разгорается красным пожаром и синие сумерки ложатся по сугробам… Побежит ветерок с полей, и задымится снежная пыль на сугробах. Мигнет огонек в избе.

— Дунюшка!.. Вечерять иди!

— Не хочется!..

— А ты попробуй — тогда захочется…

— А что варили-то?

— Щи.

— Пустые?

— С убоиной!..[88]

И кататься хочется, и щей с убоиной тоже… Давно не ели щей с убоиной… Не знаю уж, как быть…

— Я приду скоро! Оставьте мне маленько!

— Все съедят… без остатку! — пугает дедушка. — А щи-то жирные, наварные!

Представляется большая деревянная чашка со щами… Пар идет душистый от капусты и вареной свинины… Даже слюна течет…

— Иду, что ли!.. Поиграть не дадут…

Вползаю на гору, оглядываюсь: как муравьи, ползают ребятишки по горе, звонко кричат, хохочут, брячат коньками и санками… Жалко уходить, да щей с убоиной хочется…

Обманули! Пустые щи в чашке…

— Обманщик ты, дедушка!.. Говорил — с убоиной, а…

А все-таки вкусно! Тороплюсь утолить голод, не соблюдаю очереди и забываю об обмане.

Плотно наелась, поплелась в угол и забралась на печку. Назяблась за день, и теперь теплая печка, заваленная овчинами, тулупами и всякой рухлядью, кажется верхом блаженства… Мягко, тепло, уютно. Все дома. Слушаю, как звенит струна захожего шерстобита[89], как отец рассказывает про жизнь в городе, как по стенке ползают и шепчутся тараканы… Печка загорожена развешанным для просушки бельем; не видать, что делают там старшие, можно только догадываться… Что это звенит? A-а! Мама самовар налаживает!..

— Никак чай пить будем? — спрашиваю с печки.

— С чего это ты вздумала?

— А зачем самоваром брячите?

— Я невзначай задела — крышку уронила…

Не верится. Обманули щами с убоиной, а теперь без меня чаю напьются. Лежу с закрытыми глазами и вижу на столе самовар на парах… Чудится, что бурлит и клокочет кипящий самовар, а дедушка сидит и пьет чай, подувая в полное блюдечко. Воображение так ярко, что нет сил противиться родившемуся в душе сомнению: спускаю с печки ноги, раздвигаю висящее белье и заглядываю, чтобы убедиться, действительно пьют чай или это мне почудилось… Почудилось!.. Отец рассказывает про свою жизнь в городе:

— Каждый день чай два раза: утром и вечером. На обеды щи с убоиной и каша с маслом… А в праздники пирога давали…

— С чем пироги-то? — спрашиваю с печки.

Все дружно смеются, а я снова лезу под тулуп и закрываю глаза.

Опять звенит струна шерстобита… Слушаю этот глухой гудящий звон и дремлю: чудится мне зеленый огород, яркое горячее солнышко и огромный шмель над подсолнечником…