Холодное сердце

Часть первая

Кому случиться проезжать по Швабии, тот должен непременно хотя бы не надолго заглянуть в Шварцвальд. Не ради деревьев, хотя и не везде увидишь такое несметное количество великолепных стройных елей, но ради людей, которые до странности выделяются среди остального населения той местности. Они выше обыкновенных людей, широкоплечи, мускулисты, и кажется, будто животворный воздух, по утрам излучаемый елями, наградил их с самой юности более легким дыханием, более ясными очами и более крепким, хотя и суровым, мужеством, чем жителей речных долин и равнины. И не только своим сложением и ростом, но также и обычаями и одеждой они резко отличаются от людей, живущих за пределами леса. Красивее всего одеваются жители баденского Шварцвальда; мужчины отпускают бороду, которая от природы растет под подбородком у каждого из них, и их черные кафтаны, их невероятной ширины шаровары, заложенные в мелкую складку, их красные чулки и островерхие шляпы с широкими полями придают им известное своеобразие, и в то же время некую строгость и достоинство. Там люди занимаются обычно стекольным мастерством; делают они также и часы и разносят их чуть ли не по всему свету.

По другую сторону леса живет часть той же народности, но их занятие выработало у них другие обычаи и привычки, чем у стекольных мастеров. Они торгуют своим лесом; они валят и обрубают ели, сплавляют их по Нагольду и Неккару, а от верховьев Неккара по Рейну, вплоть до самой Голландии, и у моря знают шварцвальдцев и их длинные плоты; они останавливаются в каждом городе, лежащем у реки, и гордо ждут, не купят ли у них их бревна и доски. Но самые крепкие и длинные балки они за большие деньги продают мингерам[11], которые строят из них корабли. Эти люди привыкли к суровой бродячей жизни. Самая большая их радость — это спускаться на плотах по течению рек и пешком подниматься назад, вдоль по берегу. Потому-то их праздничный наряд столь отличен от одежды стекольных мастеров другой части Шварцвальда. Они носят кафтаны из темной парусины; на широкой груди — зеленые помочи шириною в ладонь, штаны из черной кожи, из кармана которых торчит медная линейка — знак их отличия. Но их гордость и счастье составляют их сапоги, и, вероятно, ни в одной части света не существует моды носить такие огромные сапожищи, ибо их можно натянуть на две пяди над коленом, и плотогоны могут в них ходить в воде глубиною в три четверти аршина, и ноги все-таки остаются у них сухими.

Еще совсем недавно обитатели этого леса верили в лесных духов, и только в последнее время удалось рассеять это их нелепое суеверие. Но удивительно, что и лесные духи, которые, по преданию, живут в Шварцвальде, тоже одеваются по-разному. Так уверяли, что Стеклянный Человечек, добрый маленький дух ростом в четверть фута, показывается людям всегда не иначе, как в островерхой шляпке с широкими полями, в кафтане и шароварчиках и в красных чулочках. Зато Голландец Михель, который бродит по другую сторону леса, показывается в образе широкоплечего великана и одет, как плотогон; и многие из видевших его утверждали, что не хотели бы из своего кармана оплачивать тех телят, чьи кожи идут ему на сапоги. «Эти сапоги так велики, что обыкновенный человек мог бы влезть в них по шею», — говорили они и уверяли при этом, что ничуть не преувеличивали.

С этими лесными духами у одного молодого шварцвальдца вышла однажды удивительная история, которую я вам и хочу рассказать. Жила раз в Шварцвальде вдова, госпожа Барбара Мунк; муж ее был угольщиком, и после его смерти она стала приучать мало-помалу своего шестнадцатилетнего сына к тому же ремеслу.

Молодой Петер Мунк, статный парень, который и при жизни отца не видал ничего другого, соглашался всю неделю напролет просиживать у дымящейся угольной ямы или, весь черный и измазанный сажей, людям на страх, разъезжать по городам и продавать уголь. Но у угольщика остается много времени для размышлений о себе и о других, и когда Петер Мунк сидел у своего костра, темные деревья и глубокая тишина леса вокруг располагали его сердце к слезам и непонятной тоске. Что-то огорчало, что-то сердило его, — он и сам не знал, что именно. Наконец он догадался, что его сердит, — его ремесло. «Жить черным одиноким угольщиком! — сказал он себе. — Что за несносная жизнь! Как почитаемы всеми стекольные мастера, часовщики, даже музыканты в воскресный вечер! А когда Петер Мунк, чисто умытый и наряженный в праздничный отцовский кафтан с серебряными пуговицами, в новых красных чулках появится где-нибудь, идущий следом за ним подумает: «Кто же этот статный парень?» — и похвалит про себя чулки и его молодецкую поступь, — но когда пройдет мимо и оглянется, то, конечно, скажет: «Ах, это только Мунк Петер — угольщик».

Также и плотогоны по ту сторону леса были предметом его зависти. Когда эти лесные великаны приходили к ним в своей живописной одежде, навесив на себя в виде пуговиц, пряжек и цепочек около полцентнера серебра, и когда они, широко расставив ноги, с важными лицами глядели на танцы, бранились по-голландски и, как самые знатные мингеры, курили аршинные кельнские трубки, то Петеру каждый такой плотогон казался олицетворением счастливого человека. Когда же такой счастливец запускал руку в карман, целыми пригоршнями извлекал оттуда крупные талеры и разыгрывал в кости старинную монету в шесть батценов, выбрасывая то пять, то десять гульденов, у него мутилось в голове, и он, печальный, тащился в свою хижину» Ибо нередко в праздничный вечер то один, то другой из этих «дровяных господ» проигрывал у него на глазах больше, чем бедный Мунк-отец зарабатывал за целый год. Было, в сущности, трое таких людей, которые особенно интересовали его; только он никак не мог решить, кто из них достоин наибольшего удивления. Один был большой плотный мужчина с красным лицом и считался в округе самым богатым человеком. Его звали «толстый Эзехиэль». Два раза в год отправлялся он со строевым лесом в Амстердам, и всегда ему удавалось продать его дороже других на столько, что когда все остальные возвращались домой пешком, он важно плыл вверх по течению. Второй был самый длинный и самый худой человек во всем лесу. Этого звали «худой Шлуркер», и Мунк завидовал его необычайной смелости. Он противоречил самым почтенным людям. Когда в харчевне бывало тесно, он занимал места не меньше, чем четыре толстяка, так как он или опирался обоими локтями на стол, или протягивал вдоль скамьи одну из своих длинных ног. И все же никто не смел ему противоречить, так как у него было чудовищно много денег. Третий был молодой красавец, танцевавший лучше всех по всей той местности и потому прозванный королем танцев. Раньше он был бедным человеком и служил в работниках у лесоторговцев. И вдруг он страшно разбогател; одни говорили, будто он нашел под старой елью горшок с деньгами; другие утверждали, что он недалеко от Бингена на Рейне острогой, которой плотогоны накалывают рыб, подцепил тюк золотых монет и что тюк этот составляет часть великого клада Нибелунгов, который лежит там на дне. Одним словом, он неожиданно разбогател, и все, от мала до велика, стали почитать его, как принца.

Об этих трех людях часто думал угольщик Мунк Петер, одиноко сидя в еловом лесу. Правда, у всех троих был один порок, который делал их ненавистными людям. То была их непомерная жадность, их бессердечие к должникам и бедным, — а шварцвальдцы предобрый народ. Но известно, как бывает в таких случаях: если за жадность их ненавидели, то за их деньги они все-таки были в почете, ибо разве кто-нибудь, кроме них, мог так бросаться талерами, словно деньги можно натрясти, как шишки с елок?

«Так дальше не может продолжаться, — сказал однажды Петер сам себе. Он был глубоко опечален, так как накануне был праздник и весь народ собрался в трактире. — Если я скоро не разбогатею, я над собой что-нибудь сделаю. Ах, если бы я был так же богат и уважаем, как толстый Эзехиэль, или так же смел и могуществен, как длинный Шлуркер, или так же известен и мог бы бросать музыкантам талеры вместо крейцеров, как король танцев. Но откуда только у парня такие деньги?» Он перебирал в уме всяческие средства, как раздобыть деньги, но ни одно ему не нравилось. Наконец, вспомнились ему также предания о людях, которые в прежние времена становились богатыми благодаря Голландцу Михелю или Стеклянному Человечку. Когда еще был жив его отец, их часто посещали разные бедные люди, и они долго и пространно толковали о богатых и о том, как кто разбогател. В этих рассказах большую роль играл Стеклянный Человечек. При старании он даже мог, пожалуй, припомнить стишки, которые нужно было произнести среди леса, на пригорке, поросшем елями, чтобы он явился. Начинались они так:

В зеленом еловом лесу охраняешь ты клад,

Ты был стариком уже много столетий назад.

Повсюду владыкою ты, где бы ельник густой ни стоял…

Но сколько он ни напрягал своей памяти, окончания стихов он никак не мог вспомнить. Он часто говорил себе, что надо спросить кого-нибудь из стариков, как звучит это заклинание, но каждый раз его удерживал страх выдать свою тайную мысль. Он думал также, что это сказание о Стеклянном Человечке не очень известно и что стишки эти знают только немногие, так как богатых людей в лесу мало, и потом, почему же отец его и другие бедняки сами не попытали счастья? Как-то раз он навел свою мать на разговор о Стеклянном Человечке, и она рассказала ему все, что он и без того знал. Она также помнила только первую строчку стишков и рассказала ему под конец, что человечек показывается только тем людям, которые родились в воскресенье между одиннадцатью и двумя часами пополудни. Это заклинание подходило к нему, если бы только он его помнил, так как он родился в воскресенье в полдень.

Как только угольщик Мунк Петер услыхал это, он, от радости и от нетерпения поскорее пуститься на поиски счастья, был совсем вне себя. Ему казалось достаточным знать хоть часть стишков и быть рожденным в воскресенье; Стеклянный Человечек должен показаться ему. Поэтому, распродав свой уголь, он не стал разводить новый костер, а надел парадную куртку отца и новые красные чулки, взял воскресную шляпу и пятифутовый терновый посох и простился с матерью: «Мне нужно в город, в воинское присутствие. Мы скоро будем тянуть жребий, кому идти в солдаты, и вот я хочу еще раз напомнить начальнику, что вы вдова и что я ваш единственный сын».

Мать одобрила его решение, он же отправился на еловый холм, расположенный на самой высокой вершине Шварцвальда; в двух часах пути в окружности не было тогда ни деревни, ни даже хижины, так как суеверные люди считали, что там нечисто. Также, несмотря на то, что. кругом росли высокие и прекрасные ели, дрова на том участке рубили неохотно, ибо часто у дровосеков, которые там работали, топоры соскакивали с топорищ и врезались им в ногу или же деревья так быстро падали, что увлекали за собой людей, калечили и даже убивали их; к тому же и самые лучшие деревья этого места шли только на топливо, так как плотогоны никогда не брали ни одного ствола оттуда для своих плотов, ибо существовало поверье, что и человек и дерево погибнут, если хоть одно бревно будет взято с холма. Оттого и росли деревья на еловом холме так густо и так буйно, что даже в ясный день там было почти так же темно, как ночью, и Петер Мунк невольно содрогался от страха; он не слышал ни одного голоса, никаких шагов, кроме своих собственных, ни звука топора, — казалось, даже птицы неохотно залетали в эти густые лесные сумерки.

Угольщик Мунк Петер достиг теперь самой верхушки елового холма и очутился перед елью невероятных размеров, за которую голландские корабельщики немедля выложили бы много сотен гульденов. «Здесь, — подумал он, — и живет, вероятно, хранитель клада», стянул с головы большую воскресную шляпу, сделал перед деревом глубокий поклон, откашлялся и дрожащим голосом произнес: «Желаю вам приятнейшего вечера, господин стекольный мастер!» Но никакого ответа не последовало, и кругом по-прежнему все было тихо. «Может быть, все-таки лучше сказать стишки», — подумал он и пробормотал:

В зеленом еловом лесу охраняешь ты клад,

Ты был стариком уже много столетий назад.

Повсюду владыкою ты, где бы ельник густой ни стоял…

В то время как он произносил эти слова, он со страхом заметил, что из-за толстого ствола ели выглянула маленькая странная фигурка; ему показалось, что он увидел Стеклянного Человечка, каким ему описывали его: черный кафтанчик, красные чулочки, шляпа — все было именно таким; даже бледное, но тонкое и умное личико, о котором ему рассказывали, мелькнуло перед ним. Но увы, так же быстро как Стеклянный Человечек выглянул, так же быстро он и исчез. «Господин стекольный мастер! — поколебавшись немного, крикнул ему Петер Мунк. — Будьте так добры, не морочьте меня! Господин стекольный мастер! Если вы думаете, что я вас не видел, вы очень ошибаетесь. Я очень хорошо видел, как вы выглянули из-за ствола!» Но ответа так и не последовало, хотя ему казалось порою, что он слышит за елью тихое хриплое хихиканье. Наконец его нетерпение пересилило страх, до сих пор еще удерживавший его. «Подожди же, паренек! — крикнул он. — Доберусь я до тебя!» И он одним прыжком очутился за деревом; но никакого хранителя клада в еловом лесу там не оказалось, и лишь маленькая хорошенькая белка проворно взбежала вверх по стволу.

Петер Мунк покачал головой; он понял, что заклинание его подействовало лишь до известной степени и что в его стишке не хватает, быть может, всего лишь одной строчки, чтобы вызвать Стеклянного Человечка; но как он ни думал, как ни напрягался, так ничего и не придумал. Белочка появилась на нижних ветвях ели и не то хотела ободрить его, не то смеялась над ним. Она охорашивалась, распушив красивый хвост, глядела на него своими умными глазами, и вдруг ему стало как-то не по себе наедине с этим зверьком, ибо у белки то появлялась человечья голова и на ней остроконечная треугольная шапочка, то она опять становилась совсем обыкновенной белкой, и только на задних лапках у нее виднелись красные чулочки и черные башмачки. Одним словом, это был веселый зверек, и все-таки угольщику Мунку Петеру было боязно, так как он думал, что все это неспроста.

Еще быстрее, чем он пришел, пустился Петер в обратный путь. В лесу становилось все темнее, деревья кругом росли все чаще, и ему стало вдруг так страшно, что он со всех ног бросился бежать; и только когда вдали услыхал лай собак и вскоре затем увидел среди деревьев дымок какой-то хижины, он немного успокоился. Когда же он подошел поближе и разглядел людей в хижине, он по их одежде убедился, что со страху бежал в противоположном направлении и, вместо того чтобы придти к стекольным мастерам, прибежал к плотогонам. Люди, жившие в хижине, были дровосеки: старик, его сын — хозяин и несколько взрослых внуков. Они приветливо встретили угольщика Мунка Петера, попросившегося к ним на ночлег, не спрашивая, откуда он и как его зовут, угостили его яблочным вином, и вечером подали на стол большого глухаря — любимое кушанье шварцвальдцев.

После ужина хозяйка с дочерьми уселись с прялками вокруг большой лучины, огонь которой дети поддерживали душистой еловой смолой; дедушка, гость и хозяин курили и глядели на женщин, парни же занялись вырезанием из дерева ложек и вилок. Снаружи в лесу завывала буря, неистовствуя среди елей; изредка слышались особенно сильные удары, и то и дело казалось, что надламываются и рушатся целые деревья. Бесстрашная молодежь хотела было бежать в лес, смотреть на это ужасное и прекрасное зрелище, но дедушка строгим голосом и взглядом остановил их: «Никому не посоветую совать сейчас за дверь свой нос, — крикнул он внукам, — видит бог, кто выйдет, тот не вернется — ведь это Голландец Михель сколачивает этой ночью новое звено для своего плота».

Дети уставились на старика; верно, они уже слышали о Голландце Михеле, а теперь стали просить деда еще раз и побольше рассказать о нем. Петер Мунк, который по ту сторону леса только смутно слыхал о Голландце Михеле, примкнул к ним и спросил старика, кто этот Михель и откуда он. «Он господин этого леса, и, судя по тому, что вы, несмотря на ваш возраст, об этом еще не знаете, вы живете за еловым холмом или еще дальше отсюда. О Голландце Михеле я расскажу вам, что знаю и что говорит о нем предание. Лет сто тому назад, так, по крайней мере, рассказывал мой дед, далеко вокруг не было на свете народа честнее шварцвальдцев. Теперь, с тех пор как в стране завелось столько денег, люди пошли нечестивые и дурные. Молодые люди танцуют и поют по воскресеньям и ругаются самыми ужасными словами; прежде же было иначе, и, загляни он сейчас вон в то окошко, я все равно скажу, как всегда говорил, — Голландец Михель причина этой порчи. Итак, сто лет тому назад, а то и больше, жил богатый лесоторговец, у которого было много рабочих; он вел торговлю вплоть до самого Рейна, и дело его преуспевало, так как он был благочестивый человек. Как-то вечером подошел к его двери мужчина, каких он прежде не видывал. Одет он был как шварцвальдский парень, был на целую голову выше всех, и никто бы не поверил, что может быть на свете такой великан. Он попросил у лесоторговца работы, а лесоторговец сейчас же увидал, что он сильный и годится таскать тяжести, назначил ему жалованье, и они ударили по рукам. Михель был работником, каких тот лесоторговец и не знавал. При рубке дров он мог сойти за троих, и когда шестеро волочили один конец бревна, другой он нес один. С полгода он рубил деревья, а потом предстал перед хозяином и заявил ему:

— Довольно я здесь рубил дрова, — теперь мне хочется поглядеть, куда идут мои стволы; одним словом, не отпустите ли вы меня разочек с плотами?

Хозяин отвечал ему:

— Я не хочу становиться тебе поперек дороги, Михель, раз тебе хочется поездить по белу свету; хоть для рубки леса мне и нужны сильные люди вроде тебя, а на плотах все дело в ловкости, но на этот раз пусть будет по-твоему.

И так оно и было; плот, на котором он должен был плыть, состоял из восьми звеньев, а последнее звено — из огромных строевых балок. Но что же случилось? Накануне отплытия длинный Михель притащил еще восемь балок к воде, и таких длинных и толстых, каких никто еще не видывал, и каждую он нес на плече с такой легкостью, словно это был обыкновенный багор, — так что все ужаснулись. Где он срубил их, до сих пор никто не знает. А у лесоторговца, как он это увидел, взыграло от радости сердце, ибо он высчитал, сколько эти балки будут стоить; но Михель сказал: «Вот на этих я отправлюсь и сам, — на тех щепочках я плыть не могу». Хозяин хотел подарить ему в знак благодарности пару сапог, какие носят плотогоны, но он отбросил их и принес откуда-то другую пару, какой нигде не достать; мой дедушка уверял, что они весили, по крайней мере, сто фунтов и длиной были в пять футов.

Плот отчалил и если прежде Михель поражал дровосеков, то теперь пришел черед дивиться плотогонам. Ибо плот, вместо того чтобы медленно плыть по реке, что было бы вполне естественно при таких огромных бревнах, — плот этот, как только очутился на Неккаре, понесся стрелой. На поворотах, когда, как известно, плотогон с трудом удерживает плот посередине реки, чтобы не сесть на песчаную мель, Михель каждый раз прыгал в воду и толчком направлял плот вправо или влево, так что он без всякой помехи скользил дальше; а если случалось плыть прямо, Михель перебегал на переднее звено, приказывал всем пустить в ход шесты, втыкал свой огромный багор в песок, и от одного толчка плот стремглав летел дальше, так что казалось, будто берег, деревья и села проносятся мимо. Так они вдвое скорее против обычного прибыли в Кельн на Рейне, где всегда сбывали лес; но тут Михель сказал: «Хороши купцы! Понимаете свою выгоду! Неужели вы думаете, что кельнские жители потребляют на себя одних все дерево, которое попадает к ним из Шварцвальда? Ничуть не бывало: они за полцены скупают его у вас и с барышом перепродают его в Голландию. Давайте продадим здесь мелкие бревна, а крупные повезем в Голландию; то, что мы получим сверх обычной цены, будет уже лично нашей прибылью.

Так говорил коварный Михель, а слушавшим его это понравилось: одним потому, что им хотелось попасть в Голландию и посмотреть ее, других прельщали деньги. Только один был честен и отговаривал их подвергать опасности добро хозяина или утаивать от него настоящую цену; но они не послушали его и забыли его слова, — один Голландец Михель не забыл их. Так они и плыли с лесом вниз по Рейну; Михель управлял плотом и быстро доставил его в Роттердам. Там им предложили в четыре раза больше против прежнего, и особенно большие деньги заплатили Михелю за его огромные бревна. Когда шварцвальдцы увидали столько денег, они от радости совсем потеряли рассудок. Михель разделил выручку одну часть хозяину, две других плотогонам. А те стали шататься с матросами да со всяким сбродом по кабакам и притонам, промотали и проиграли все деньги; честного же человека, который их отговаривал, Голландец Михель продал торговцу невольниками и о нем никто больше ничего не слыхал. И вот с той поры Голландия сделалась раем шварцвальдских парней, а Голландец Михель их королем. Лесоторговцы долго ничего не знали о такой торговле, и незаметно потекли из Голландии деньги, а вместе с ними ругань, дурные нравы, игра и пьянство.

Голландец Михель к тому времени, как все это обнаружилось, бесследно исчез; но он не умер, — говорят, более ста лет бродит он привидением в этом лесу и многим помог разбогатеть, но за счет их бедных душ, и больше я ничего не скажу. Одно только можно утверждать смело, это что он до сих пор в такие бурные ночи выискивает на еловом холме, где никто не рубит, самые лучшие ели, и отец мой видел, как он, словно тростинку, сломал ель в четыре обхвата. Такие ели дарит он тем, кто сбивается с прямого пути и идет к нему; в полночь спускают они свои плоты на воду, и он плывет с ними в Голландию. Но если б я был королем Голландии, я бы велел расстрелять его картечью, так как все корабли, для которых хоть одно бревно взято у Голландца Михеля, обречены на гибель. Потому-то и приходится так часто слышать о кораблекрушениях, — иначе отчего бы погибали на море такие великолепные и крепкие суда величиною с церковь? И каждый раз, когда Голландец Михель в такую бурную ночь рушит в Шварцвальде ель, одно из его прежних бревен выскакивает из пазов судна, вода проникает внутрь, и корабль со всеми людьми идет ко дну. Вот предание о Голландце Михеле, — и правда: все зло в Шварцвальде пошло от него. Да! Он может сделать человека богатым! — таинственно добавил старик. — Но я бы ничего не согласился взять у него. Ни за что на свете не хотел бы я быть в шкуре толстого Эзехиэля или длинного Шлуркера, да и король танцев, говорят, тоже продался ему».

Пока старик рассказывал, буря утихла; девушки боязливо зажгли лампы и удалились, мужчины же положили Петеру Мунку мешок, набитый листьями, вместо подушки, уложили его на скамью возле печки и пожелали ему доброй ночи.

Никогда еще угольщику Мунку Петеру не снились такие страшные сны, как в эту ночь; то ему чудилось, будто мрачный великан Голландец Михель распахивает окно и протягивает ему своей чудовищно длинной рукой мешок с золотыми, который он встряхивает, и золото звенит звонко и заманчиво, то ему снилось, будто приветливый Стеклянный Человечек разъезжает по горнице верхом на огромной зеленой бутыли, и ему казалось, что он опять слышит хриплое хихиканье, как на еловом холме; потом кто-то бормотал ему в левое ухо:

В Голландии есть золото,

Бери, кто не дурак.

Золото, золото,

И стоит пустяк.

Потом правым ухом он опять слышал песенку о хранителе клада в зеленом лесу, и нежный голосок шептал ему: «Глупый угольщик Петер, глупый Петер Мунк, не можешь подыскать рифму на «стоял», а еще в воскресенье родился, и ровно в двенадцать часов. Найди же рифму, глупый Петер, найди!»

Он охал и стонал во сне, старался подыскать рифму, но так как он за всю свою жизнь не сочинил ни одного стишка, то все его усилия во сне были тщетны. Когда же он вместе с первыми проблесками зари проснулся, его сон все-таки показался ему удивительным; он уселся за стол, скрестил руки и стал размышлять о таинственных нашептываниях, которые все еще звучали у него в ушах. «Найди же рифму, глупый угольщик Мунк Петер, найди рифму», — говорил он сам себе и пальцем стучал себя по лбу, но рифма не являлась. Пока он так сидел, грустно глядя перед собой и все еще надеясь найти рифму на «стоял», мимо домика по направлению к лесу прошли три парня, и один из них пел:

Я на горе один стоял.

Смотрел в долину я.

Тебя я больше не видал

С тех пор, краса моя.

Тут Петера словно осенило; он быстро вскочил, бросился вон из дома, так как ему показалось, что он не расслышал, догнал трех парней и быстро и резко схватил певца за руку.

— Постой, дружище, — крикнул он, — какая у вас там рифма на «стоял»? Сделайте мне одолжение, скажите, что вы пели?

— Да тебе какое дело? — возразил шварцвальдец. — Что хочу, то и пою. Сейчас же выпусти мою руку, не то…

— Нет, скажи сперва, что ты пел! — кричал Петер вне себя и еще крепче ухватился за незнакомца; когда двое других это увидели, они, не долго думая, с кулаками набросились на бедного Петера и так отколотили его, что он от боли выпустил одежду их товарища и без сил упал на колени.

— Вот получил, что следовало, — смеясь, сказали они, — и заметь себе, бешеный человек, никогда не нападай на открытом месте на таких людей, как мы.

— Ах, я, конечно, это запомню, — со вздохом отвечал им Петер. — Но раз уж вы все равно меня отколотили, будьте так добры, скажите мне пояснее, что он пел.

Они расхохотались пуще прежнего и высмеяли его; но тот, который пел, сказал ему слова песни, и они, смеясь и распевая, пошли дальше.

«Итак, значит, «стоял», — сказал бедный побитый, с трудом поднимаясь с колен, — «стоял» рифмует с «видал». Теперь, Стеклянный Человечек, побеседуем еще раз». Он зашел в хижину за шляпой и длинным посохом, простился с ее обитателями и пустился в обратный путь к еловому холму. Он шел своей дорогой медленно, погруженный в задумчивость. Ведь ему надо было придумать стих; наконец, когда он очутился уже в царстве елового холма и ели кругом стали выше и гуще, он придумал стих и от радости высоко подпрыгнул. Тут из-за ели выступил огромный человек в одежде плотогона и с багром длиною в мачту в руке. У Петера Мунка подогнулись колени, когда он увидал, что тот шагает рядом с ним; он догадался, что это не кто иной, как Голландец Михель. Страшный призрак все еще молчал, и Петер со страхом поглядывал на него. Он был, по крайней мере, на голову выше самого высокого человека, какого когда-либо встречал Петер; лицо его не было ни молодо ни старо и все в морщинах и в складках; на нем была полотняная куртка, а огромные сапожищи, натянутые поверх кожаных штанов, были знакомы Петеру по преданию.

— Петер Мунк, что делаешь ты тут на еловом холме? — спросил наконец лесной король низким громовым голосом.

— С добрым утром, земляк, — отвечал ему Петер, желая показаться бесстрашным, но дрожа всем телом. — Я иду через еловый холм к себе домой.

— Петер Мунк, — ответил тот и кинул на Петера ужасный, пронзительный взгляд, — твой путь лежит не через эту рощу.

— Ну да, не совсем, — сказал тот, — но сегодня жарко, и я подумал, что здесь будет прохладнее идти.

— Не лги ты, угольщик Петер! — крикнул Голландец Михель громовым голосом. — Или я убью тебя своим шестом; ты думаешь, я не видел, как ты клянчил деньги у старикашки? — добавил он более мягко. — Ну и глупая эта была выходка, и хорошо, что ты не знал стишков; этот маленький паренек — скряга, и много не даст, а если и даст кому, так тот и жизни своей будет не рад. Ты, Петер, горемыка, и мне тебя от души жаль. Такой веселый, красивый парень мог бы кое-что получше делать в жизни, чем жечь уголь! В то время как другие швыряются талерами и дукатами, ты с трудом наскребешь два-три пфеннига. Жалкая жизнь!

— Что правда, то правда, — жизнь печальная.

— Ну, а за мной дело не станет, — продолжал страшный Михель. — Не одному молодцу помог я в нужде: ты не первый. Скажи же мне, сколько сотен талеров нужно тебе для начала?

При этих словах он побряцал деньгами в своем огромном кармане, и они опять зазвенели, как ночью во сне. Но сердце Петера при этих словах тревожно и болезненно сжалось, его бросало то в жар, то в холод: не похож был Голландец Михель на человека, готового дать деньги из жалости, ничего не требуя взамен. Петеру вспомнились таинственные слова старика о богатых людях, и, охваченный необъяснимым страхом и тревогой, он воскликнул:

— Благодарю вас, господин. Но с вами я не желаю иметь дела, я знаю, кто вы, — и побежал что было мочи.

Но лесной дух шагал огромными шагами рядом с ним и бормотал глухо и угрожающе:

— Ты раскаешься, Петер Мунк, — это написано на твоем лбу, можно прочесть в твоих глазах, — ты не уйдешь от меня. Да не беги так быстро, послушайся разумного совета, — там уже граница моих владений.

Но когда Петер это услыхал и заметил перед собой небольшую канаву, он заторопился попасть поскорей на ту сторону границы, так что Михелю пришлось под конец бежать еще быстрее, и он гнался за ним с ругательствами и проклятьями. Молодой человек сделал отчаянный прыжок через канаву, так как увидал, что лесной дух замахнулся на него своим шестом и ему казалось, что он вот-вот ударит его; он благополучно перескочил на ту сторону, шест в воздухе разлетелся в щепки, словно ударился о невидимую стену, и длинный обломок его перелетел к Петеру через канаву.

Торжествуя, он поднял его с земли, чтобы перебросить грубому Голландцу, но в то же мгновение почувствовал, что дерево ожило у него в руке, и к своему ужасу он увидел, что держит чудовищную змею и что она, разинув ядовитую пасть и сверкая глазами, готова кинуться на него. Он выпустил ее, но она уже крепко обвилась вокруг его руки и, покачивая головой, приближалась к его лицу; вдруг, откуда ни возьмись, зашумел крыльями огромный глухарь, схватил своим клювом за голову змею, поднялся с ней на воздух, и Голландец Михель, видевший все это из-за канавы, зарычал, завыл и забесновался, когда кто-то более могущественный, чем он, утащил змею.

Обессиленный и дрожащий, продолжал Петер свой путь; тропинка становилась все круче, местность пустыннее, и вскоре он очутился у огромной ели. Как накануне, он раскланялся перед невидимым Стеклянным Человечком и начал:

В зеленом еловом лесу охраняешь ты клад,

Ты был стариком уже много столетий назад.

Повсюду владыкою ты, где бы ельник густой ни стоял,

Но в будки рожденный тебя ни один человек не видал.

— Хоть ты и не совсем угадал, но потому, что это ты, угольщик Мунк Петер, я покажусь тебе, — проговорил нежный, тонкий голосок возле него.

Он с удивлением оглянулся и увидал сидящего под красивой елкой маленького старичка в черной куртке и в красных чулках, с большой шляпой на голове. У него было тонкое и приветливое личико и бородка, такая нежная, точно паутина; он курил — и странно было это видеть — голубую стеклянную трубку, а когда Петер подошел ближе, он, к немалому своему удивлению, убедился, что вся одежда, башмаки и шляпа старичка сделаны из цветного стекла, но только стекло это было мягко, словно оно еще не остыло, и, как сукно, послушно облегало фигуру человечка и не стесняло его движений.

— Ты повстречался с этим грубияном, Голландцем Михелем! — сказал старичок, чудно покашливая после каждого слова. — Он хотел тебя хорошенько напугать, но я отнял у него его волшебную дубинку, и она никогда больше не попадет к нему.

— Да, господин хранитель клада, — отвечал Петер, низко кланяясь, — мне было очень страшно. Вы, вероятно, были тот господин глухарь, что заклевал змею; приношу вам свою благодарность. Я пришел к вам, чтобы просить у вас совета; мне живется трудно и стеснительно; будучи угольщиком, далеко не уедешь, а так как я еще молод, я и подумал, что из меня может выйти что-нибудь получше; как посмотришь на других — они в самое короткое время добивались невесть чего; взять хотя бы Эзехиэля и короля танцев, денег у них — как соломы!

— Петер, — очень серьезно сказал старичок и далеко пустил дым из трубки. — Петер, о них не говори мне ничего. Что из того, что они года два-три будут казаться счастливыми? — потом они будут тем несчастнее. Не презирай свое ремесло; твои отец и дед были почтенные люди и тоже занимались им; Петер Мунк, мне не хотелось бы думать, что тебя привела ко мне любовь к безделью.

Серьезный тон человечка испугал Петера, и он покраснел.

— Нет, — отвечал он, — безделье, — я хорошо это знаю, господин хранитель клада в еловом лесу, — безделье, лень — мать всех пороков; но не ставьте мне в вину то, что другое ремесло мне больше нравится, чем мое. Быть угольщиком считается чем-то таким ничтожным! И стекольные мастера, плотогоны, часовщики и вообще все гораздо почтеннее.

— Гордыня нередко ведет к падению, — отвечал маленький властелин елового леса несколько благосклоннее, — странная порода вы, люди. Редко кто бывает доволен тем положением, в котором он родился и был воспитан, — ведь если б ты был стекольным мастером, ты захотел бы сделаться лесоторговцем, а был бы лесоторговцем, тебя бы прельщала должность лесничего или место начальника округа. Но пусть будет по-твоему: если ты обещаешь мне работать как следует, я помогу тебе устроиться получше, Петер. Я имею обыкновение каждому человеку, родившемуся в воскресенье и сумевшему обратиться ко мне, исполнять три его желания: первые два он выбирает сам, в третьем я могу ему отказать, если оно не имеет смысла. Итак, пожелай себе чего-нибудь, но смотри, Петер, чтобы это было что-нибудь хорошее и полезное.

— Ура! Вы превосходный Стеклянный Человечек, и справедливо зовут вас хранителем кладов, ибо вы сами — источник кладов. Итак, если мне позволено пожелать то, к чему стремится мое сердце, то, во-первых, я хочу уметь танцевать еще лучше, чем король танцев, и иметь всегда столько же денег в кармане, сколько имеет их толстый Эзехиэль!

— Глупец! — гневно воскликнул старик. — Что за жалкое желание— уметь хорошо танцевать и иметь деньги для игры! Неужели тебе не стыдно, глупый Петер, лишаться таким образом собственного счастья? Какая польза тебе и твоей бедной матери, если ты будешь уметь танцевать? Какой толк в деньгах, раз они по твоему желанию будут пригодны только в харчевне и будут также оставаться там, как и деньги несчастного короля танцев? Потом опять всю неделю у тебя ничего не будет, и ты по-прежнему будешь терпеть нужду. Еще только одно желание разрешается тебе высказать, но берегись, пожелай чего-нибудь поразумнее.

Петер почесал затылок, немного поколебался и сказал:

— Ну, тогда я желаю себе самый лучший и богатый стекольный завод во всем Шварцвальде, со всем, что к нему полагается, и деньги, чтобы пустить его в ход.

— И больше ничего? — спросил маленький человечек с озабоченным лицом. — Больше ничего, Петер?

— Ну, пожалуй, вы могли бы прибавить еще лошадку, повозочку…

— Ах ты глупый угольщик, Мунк Петер! — воскликнул человечек и, в раздражении, с такой силой швырнул свою стеклянную трубку о ствол елки, что она разлетелась вдребезги. — Лошадей, повозочку! Разума, говорю тебе, разума, здравого человеческого смысла и сообразительности нужно бы тебе пожелать, а не лошадку и повозочку! Ну да не печалься, постараемся, чтобы и это не послужило тебе во вред; второе желание, пожалуй, уж не так глупо: хороший стекольный завод вполне прокормит своего владельца-мастера, только тебе следовало бы прихватить еще рассудительности и ума, — тогда повозка и лошади появились бы сами собой.

— Но, господин хранитель клада, — возразил Петер, — за мной остается ведь еще одно желание, и я могу пожелать себе ума, если уж ум так необходим, как вы говорите.

— Отнюдь нет; ты не раз еще будешь попадать в затруднительное положение и будешь рад, что еще одно желание остается у тебя неисполненным; ну, а теперь отправляйся-ка восвояси. Вот тебе, — сказал маленький елочный человечек, вытаскивая из кармана небольшой мешочек. — Здесь две тысячи гульденов, и покончим с этим; больше не приходи ко мне деньги клянчить, не то я повешу тебя на самую высокую ель, — таков мой обычай с тех пор, как я живу в лесу. Три дня тому назад умер старый Винкфриц, которому принадлежал большой стекольный завод в Унтервальдене. Сходи туда завтра утром и предложи свою цену за промысел, как подобает. И веди себя хорошо, работай прилежно, а я буду изредка навещать тебя и словом и делом постараюсь помочь тебе, раз ты не сумел выпросить себе рассудка. Но говорю тебе! прямо: твое первое желание было дурно; остерегайся слишком часто бегать в кабак, Петер! Никому еще это даром не сходило с рук. — При этих словах человечек вытащил новую трубку из самого лучшего матового стекла, набил ее сухими еловыми шишками и воткнул в свой маленький беззубый рот. Потом взял огромное увеличительное стекло, вышел на солнце и зажег свою трубку. Покончив с этим, он ласково протянул Петеру руку, дал ему еще несколько добрых советов на дорогу, закурил и все сильнее и сильнее стал пускать дым, пока, наконец, сам не исчез в облаке дыма, пахнувшем настоящим голландским табаком и рассеявшемся, медленно курчавясь, в верхушках елей.

Петер пришел домой и застал мать в большом беспокойстве, — добрая женщина была уверена, что ее сына забрали в солдаты. Он же был очень весел и в ударе, рассказал ей, как повстречал в лесу одного хорошего приятеля, который дал ему денег взаймы, чтобы он мог начать новое дело стекольного мастера. И хотя его мать уже более тридцати лет жила в хижине угольщика и привыкла к виду запачканных сажей людей, как всякая мельничиха привыкает к осыпанному мукой лицу своего мужа, все же она была достаточно тщеславна, чтобы тотчас, как только сын пообещал ей более светлое будущее, с презрением отнестись к своему прежнему состоянию. Она сказала:

— Да, сделавшись матерью владельца стекольного завода, я буду не чета соседкам Грете и Бете и в церкви буду садиться на передние скамьи, где сидят порядочные люди.

Ее сын быстро столковался с наследниками стекольного завода; он оставил у себя работников, которые там были, и заставил их день и ночь выдувать стекло. Вначале ремесло это ему нравилось; у него образовалась привычка медленными шагами спускаться к стекольному заводу, засунув руки в карманы, расхаживать там взад и вперед, заглядывать туда-сюда, заговаривать то с тем, то с другим, над чем его работники немало смеялись; но самым большим его удовольствием было смотреть, как выдувают из стекла предметы, и нередко он сам брался за работу и делал из еще мягкой массы самые причудливые фигуры. Но вскоре работа эта ему надоела, и он стал заглядывать на завод только на часок, потом через день, наконец только раз в неделю, и подмастерья его делали, что хотели. И все это началось из-за беготни в кабак; уже в первое воскресенье после того, как он побывал на еловом холме, он отправился туда, и, глядь — не кто иной, как король танцев носился уже по залу, а толстый Эзехиэль сидел за кружкой пива и играл в кости, кидая на стол звонкие монеты. Петер поспешно сунул руку в карман, чтобы убедиться, сдержал ли Стеклянный Человечек слово, и вот его карманы оттопырились от серебра и золота; да и ноги его так и тянуло и подергивало, словно их подмывало пуститься в пляс. И как только кончился первый танец, стал он вместе со своей партнершей впереди всех, рядом с королем танцев, и если тот подпрыгивал на три четверти кверху, Петер взлетал на четыре, и когда тот делал самые удивительные и изящные па, Петер так выворачивал и изгибал ноги, что все зрители от удовольствия и удивления пришли в неистовство. Когда же по залу разнеслась весть, что Петер купил себе стекольный завод, когда увидели, как он каждый раз, проходя в танце мимо музыкантов, бросает им монету в шесть батденов, удивлению не было границ; одни подумали, что он нашел клад в лесу, другие — что ему досталось наследство, — но все они выказывали ему почтение в считали его достойным человеком только потому, что у него были деньги. Когда же он в тот же вечер проиграл двадцать гульденов, в его кармане продолжало все так же звенеть и звякать, словно там оставалось еще сто талеров.

Когда Петер заметил, как все его уважают, он от гордости и радости совсем перестал владеть собой. Он стал разбрасывать деньги полными пригоршнями и щедро оделял ими бедных, — он хорошо помнил, как и его когда-то угнетала бедность. Искусство короля танцев было теперь посрамлено сверхъестественными фокусами нового танцора, и Петер был почтен прозвищем царя танцев. Самые смелые игроки воскресных дней не решались играть так крупно, как играл он, но зато он и проигрывал много. И чем больше он проигрывал, тем больше становилось у него денег; дело обстояло точь-в-точь так, как он того потребовал от Стеклянного Человечка — он пожелал иметь всегда столько же денег в кармане, сколько их было у Эзехиэля, а как раз ему-то Петер и проигрывал свои деньги; и когда он проигрывал двадцать-тридцать гульденов зараз, они тотчас появлялись у него в кармане, как только Эзехиэль прятал свой выигрыш к себе. И понемногу в игре и в разгуле он зашел дальше всех самых распутных парней Шварцвальда, и его чаще стали звать Петером-Игроком, чем царем танцев, ибо теперь он играл и по будням. От этого его стекольный завод стал постепенно приходить в упадок, и в этом было виновато неумение Петера. Стекла он велел выдувать сколько только было возможно, но ему не удалось купить вместе с заводом секрета, куда его лучше всего сбывать. В конце концов, он не знал, куда ему девать такое количество стекла, и он продал его за полцены кочующим торговцам, только чтобы оплатить рабочих.

Раз вечером шел он из кабака домой, и, несмотря на огромное количество вина, выпитого им, чтобы развеселиться, он с тоской и ужасом думал о развале своего дела; и вдруг он заметил, что кто-то шагает рядом с ним; он оглянулся и увидал Стеклянного Человечка. Он ужасно рассердился и разгорячился и стал уверять и клясться, что старик виноват во всех его несчастьях.

— Что мне теперь делать с лошадью и повозочкой? — воскликнул он. — На что мне завод и все стекло? Даже когда я был только жалким угольщиком, мне и то жилось веселее и у меня не было забот; а теперь, того и гляди, пожалует начальник округа, опишет мое имущество и продаст за долги с публичного торга.

— Так, — сказал Стеклянный Человечек, — так! Значит, это я виноват в том, что ты несчастлив? И это благодарность за мои благодеяния? Кто велел тебе высказывать такие глупые желания? Ты захотел стать стекольным мастером, а куда девать свое стекло, не подумал. Разве я не говорил тебе, чтобы ты желал осторожнее? Сообразительности, Петер, ума тебе не хватило!

— Какое там сообразительности и ума! — кричал тот. — Я нисколько не глупее всякого другого и докажу это тебе, Стеклянный Человечек, — и с этими словами он грубо схватил человечка за ворот и закричал — Попался, хранитель клада в зеленом еловом лесу! А третье желание я выскажу сейчас, и ты мне его исполнишь: чтобы сейчас же, на этом самом месте, было мне дважды сто тысяч звонких талеров, и дом, и… ай-ай! — закричал он и замахал рукой, так как лесной человечек превратился в раскаленное стекло и горел в его руке ослепительным пламенем. Самого же человечка нигде не было видно.

Много дней подряд напоминала ему распухшая рука о его неблагодарности и глупости; но потом он заглушил свою совесть и сказал: «Да же если они и продадут мой стекольный завод и все, у меня все-таки останется толстый Эзехиэль; пока у него по воскресеньям бывают деньги, они будут и у меня».

Оно, конечно, так, Петер, — а вот когда у него денег не будет? Так оно и случилось в один прекрасный день, и странная вышла вещь, с точки зрения арифметики. Раз в воскресенье подъехал он к кабаку, а люди высунули головы из окон, и один из них сказал: «Вот приехал Петер-Игрок», а другой: «Да, царь танцев, богатый стекольный мастер». А третий покачал головой и молвил: «С богатством-то дело плохо; поговаривают о крупных долгах, а в городе говорили, что начальник округа ждать не собирается и скоро опишет его имущество». А богатый Петер тем временем чинно и важно поклонился гостям, слез с повозки и крикнул:

— Эй, хозяин «Солнца»! Добрый вечер! Что, толстый Эзехиэль уже здесь? — И низкий голос ответил ему:

— Входи, входи, Петер, место тебе оставлено, а мы здесь и уже засели за карты. — Тогда Петер Мунк вошел в кабак, тотчас сунул руку в карман и понял, что Эзехиэль основательно снабжен деньгами, так как его карман был полон доверху.

Он подсел к столу к товарищам и то выигрывал, то проигрывал; и так они играли, пока остальные честные люди, с наступлением вечера, не разошлись по домам; те же продолжали играть при свечах, пока, наконец, два других игрока не сказали:

— Теперь довольно, пора домой к жене и детям. — Но Петер-Игрок предложил толстому Эзехиэлю остаться; тот долго не соглашался, но, наконец, воскликнул:

— Хорошо, я пересчитаю свои деньги, а потом будем бросать кости. Ставка — пять гульденов, ниже не стоит, детская игра. — Он вынул кошель и насчитал сто гульденов наличными, и Петер-Игрок знал теперь, сколько у него денег, — ему и считать не понадобилось. Но если до того Эзехиэль выигрывал, то теперь он терял ставку за ставкой и при этом отчаянно ругался. Он бросал кости, и Петер тотчас бросал вслед за ним, и каждый раз на два очка больше. Эзехиэль выложил, наконец, на стол свои последние пять гульденов и крикнул:

— Еще раз! А если я и сейчас проиграю, я все равно не сдамся, — тогда ты одолжишь мне из своего выигрыша, Петер. Один честный человек всегда помогает другому.

— С большим удовольствием, хоть сто гульденов! — проговорил царь танцев, радуясь своему выигрышу, а толстый Эзехиэль встряхнул кости и выбросил пятнадцать.

— Так! — крикнул он. — Теперь посмотрим! — Но Петер выкинул восемнадцать очков, и знакомый хриплый голос позади него проговорил: «Это была последняя ставка!»

Он оглянулся и увидал за собой гигантскую фигуру Голландца Михеля. Со страху выпустил он из рук деньги, которые хотел было спрятать в карман. Но толстый Эзехиэль не видел лесного духа и требовал, чтобы Петер-Игрок одолжил ему на игру десять гульденов; как во сне, опустил он руку в карман, но денег там не оказалось; он поискал в другом кармане, но и там ничего не было; он вывернул карманы наизнанку, не ни одного геллера не выпало из них, — и тут только вспомнил он свое первое желание, чтобы у него всегда было столько же денег, как у толстого Эзехиэля. Его богатство рассеялось, как дым.

Хозяин и Эзехиэль с удивлением глядели, как он обыскивал свои карманы и все никак не мог найти денег; они не хотели верить, что денег у него больше не было; когда же они, наконец, сами обыскали его, они рассвирепели, стали клясться, что Петер-Игрок — злой волшебник и что он колдовством переправил свои и выигранные деньги к себе домой. Петер стойко защищался, но улики были против него; Эзехиэль говорил, что расскажет об этом по всему Шварцвальду, а хозяин обещал ему завтра чуть свет сходить в город и объявить Петера Мунка колдуном, — и он хотел бы, добавил он, видеть, как его, Петера, сожгут. Потом они в ярости накинулись на него, сорвали с него кафтан и вытолкали за дверь.

Ни звездочки не светило на небе, когда Петер уныло пробирался к себе домой, и все-таки он различил темную фигуру, шагавшую рядом с ним и наконец проговорившую: «Песенка твоя спета, Петер Мунк, конец твоему великолепию, и я мог это тебе сказать еще тогда, когда ты знать меня не хотел и побежал к глупому стеклянному карлику. Вот видишь, что бывает, когда не слушают моих советов. Но попробуй, обратись ко мне, я готов принять в тебе участие. Кто обращался ко мне, еще ни разу не раскаивался. Если тебя не пугает дорога, я завтра целый день буду на еловом холме, приходи и вызови меня.» Петер отлично понял, кто с ним говорил, и ужас овладел им. Он ничего не ответил и бросился бежать.

Эти слова рассказчика были прерваны шумом, донесшимся снизу из харчевни. Слышно было, как подъехал экипаж, несколько голосов требовало огня, кто-то громко и настойчиво стучал в ворота, завыли собаки. Комната, отведенная извозчику и ремесленникам, выходила на дорогу; все четверо гостей вскочили и бросились к окнам, чтобы поглядеть, что случилось. При слабом свете фонаря им удалось разглядеть остановившуюся перед харчевней большую карету; видно было, как какой-то высокий человек помогал двум женщинам в вуалях выйти из экипажа, как кучер в ливрее отпрягал лошадей, а слуга отстегивал чемодан.

— Да хранит их господь, — со вздохом сказал извозчик, — если они целы выйдут из харчевни, то и о повозке мне нечего беспокоиться.

— Тише! — прошептал студент. — Мне сдается, что они подкарауливают этих дам, а вовсе не нас; вероятно, здесь заранее было известно об их проезде. Если б только удалось их предупредить! Впрочем, ведь во всей гостинице нет более приличной комнаты, чем комната рядом с моей. Сюда их и приведут. Оставайтесь здесь и не шумите, а я постараюсь предупредить слуг.

Молодой человек пробрался к себе в комнату, потушил свечи, оставив гореть лишь огарок, который дала ему хозяйка, а сам стал подслушивать у дверей.

Вскоре дамы в сопровождении хозяйки поднялись наверх, и та, с ласковыми и приветливыми словами, ввела их в соседнюю комнату. Она уговаривала гостей поскорей лечь спать, чтобы хорошенько отдохнуть после дороги; потом она сошла вниз. После этого студент услыхал тяжелые шаги поднимающегося по лестнице человека; он осторожно приотворил дверь и увидел в щелку того самого высокого мужчину, который помогал дамам выйти из экипажа; он был одет в охотничье платье, за поясом у него торчал охотничий нож, — по-видимому, это был шталмейстер или провожатый обеих дам. Когда студент убедился, что незнакомец поднялся по лестнице один, он быстро открыл дверь и сделал ему знак войти. Тот удивился, но вошел, и не успел еще ничего спросить, как студент шепнул ему: «Милостивый государь, вы попали в разбойничий притон».

Человек испугался; студент же увлек его к себе в комнату и рассказал ему, как подозрителен ему этот дом.

Услыхав это, егерь очень обеспокоился; он объяснил молодому человеку, что дамы — одна графиня, другая ее камеристка — сначала хотели ехать всю ночь напролет; но, на расстоянии получаса от этой харчевни, им повстречался всадник, который их окликнул и спросил, куда они направляются. Узнав, что они ночью намереваются ехать через шпессартский лес, он посоветовал им этого не делать, говоря, что в лесу в настоящее время очень неспокойно. «Послушайтесь совета порядочного человека, — добавил он, — и откажитесь от этой мысли; недалеко отсюда есть харчевня; как она ни плоха и ни неудобна, все же лучше переночевать там, чем темной ночью подвергать себя опасностям пути». Подавший им совет имел вид вполне порядочного и честного человека, и графиня, опасаясь нападения разбойников, приказала остановиться у этой харчевни.

Егерь счел своей обязанностью предупредить дам об опасности, в которую они попали. Он ушел в соседнюю комнату и вскоре открыл дверь, соединявшую комнаты графини и студента; графиня, дама лет сорока, бледная от страха, вышла к студенту и попросила его повторить ей все еще раз. Потом посовещались, что делать в таком затруднительном положении и порешили как можно незаметнее позвать к себе обоих слуг, извозчика и ремесленников, чтобы, в случае нападения, действовать против врагов сообща.

Когда все собрались, дверь из комнаты графини, выходившую в сени, заперли и загородили комодами и стульями. Графиня с камеристкой уселись на кровать, а слуги остались сторожить их. Прежние же посетители харчевни и егерь разместились в ожидании нападения в комнате студента вокруг стола. Было около десяти часов; в доме было тихо и спокойно, и ничто не выдавало, что собираются потревожить гостей. Оружейный мастер сказал тогда:

— Чтобы не заснуть, Давайте сделаем, как раньше. Видите ли, мы рассказываем друг другу разные истории, какие знаем, и если господин егерь ничего не имеет против, мы будем продолжать. — Егерь не только ничего не имел против, но, чтобы доказать свою готовность, взялся сам рассказать историю. Он начал так:

Приключения Саида

Во времена гаруна ар-Рашида, повелителя Багдада, жил в Бальсоре человек по имени Бенезар.

Состояния его вполне хватало, чтобы жить приятно и спокойно, не занимаясь ни торговлей, ни иными делами, и когда у него родился сын, он и тогда не изменил своего образа жизни. «К чему мне в мои лета торговать и наживать деньги? — говорил он своему соседу. — Чтобы оставить Саиду, сыну моему, на тысячу золотых больше, если дело пойдет хорошо, или на тысячу меньше, если оно пойдет плохо? Где двое обедают, найдется место и третьему, говорит пословица, и если выйдет из сына дельный человек, то он не будет терпеть недостатка ни в чем». — Так сказал Бенезар и сдержал слово, ибо сына своего он не сделал ни торговцем, ни ремесленником, зато не упускал случая читать с ним книги мудрости, и так как, по его мнению, молодого человека, кроме учености и уважения к старшим, ничто так не красит, как меткая рука и мужество, он рано приучил его владеть оружием, и Саид вскоре прослыл среди ровесников, и даже среди юношей постарше, храбрым бойцом, а в верховой езде и в плавании никто не мог превзойти его.

Когда ему исполнилось восемнадцать лет, отец послал его в Мекку ко гробу пророка, чтобы там на месте совершить молитву и религиозные обряды, как повелевают обычай и заповедь. Перед отъездом отец еще раз приказал Саиду явиться к нему, похвалил его поведение, надавал ему добрых советов, снабдил деньгами и под конец сказал: «Это еще не все, сын мой Саид. Я человек, поднявшийся над предрассудками толпы. И хотя я и люблю слушать сказки о феях и волшебниках, потому что тогда я приятно провожу время, все же я далек от того, чтобы верить, как многие невежественные люди, будто эти гении, или кто бы они ни были, имеют влияние на жизнь и поступки людей. Но мать твоя, умершая двенадцать лет тому назад, так же твердо верила в них, как в Коран; да, она даже созналась мне однажды наедине, после того как я поклялся ей, что не расскажу об этом никому, кроме ее ребенка, что сама она со дня своего рождения находится в тесном общении с феей. Я поднял ее за это на смех, и все же я должен признаться, Саид, что при твоем рождении произошли вещи, которые поразили даже меня. Целый день шел дождь и гремел гром, и было так темно, что нельзя было читать без огня. В четыре часа дня пришли мне сказать, что у меня родился мальчонка. Я поспешил в покои твоей матери, чтобы взглянуть на своего первенца и благословить его, но все ее служанки стояли перед дверями и на мои расспросы отвечали мне, что сейчас никого нельзя впустить к Земире, твоей матери, что она пожелала остаться одна. Я стучал в дверь, но напрасно, — она оставалась запертой.

Пока я, недовольный, стоял среди служанок, небо так неожиданно прояснилось, как мне никогда прежде не приходилось этого видеть; но удивительнее всего было, что как раз над дорогой нашей Бальсорой (появился чистый голубой небесный свод, кругом же по-прежнему лежали черные свитки облаков и среди них сверкали и извивались молнии. В то время как я с любопытством наблюдал это зрелище, распахнулись двери в покои моей супруги; я велел служанкам подождать снаружи и вошел один, — чтобы спросить твою мать, зачем она заперлась. Не успел я войти, как мне навстречу заструилось такое одуряющее благоухание гвоздик и гиацинтов, что мне чуть не сделалось дурно. Твоя мать поднесла мне тебя и одновременно указала на серебряную дудочку, которая на тоненькой, как шелк, золотой цепочке, висела у тебя на шее. «Добрейшая женщина, о которой я тебе говорила, была сейчас тут, — сказала твоя мать. — Она подарила мальчику эту вещицу». — «Так, значит, это колдунья принесла нам хорошую погоду и оставила после себя запах роз и гвоздик? — недоверчиво и со смехом сказал я. — Она могла бы подарить что-нибудь получше этой дудочки, например, мешок с червонцами, коня или что-нибудь в этом роде». Твоя мать умоляла меня не издеваться над феей, так как феи легко гневаются и могут тогда свое благословение обратить в проклятие.

Я уступил ей и замолчал, потому что она была больна; и мы не говорили больше об этом странном происшествии, пока она через шесть, лет не почувствовала, что, несмотря на свои молодые годы, должна умереть. Тогда она отдала мне эту дудочку, велела передать ее тебе в день твоего двадцатилетия и ни в коем случае не отпускать тебя от себя хотя бы на час раньше этого срока. Она умерла. Вот этот подарок, — продолжал Бенезар, вынимая из ларчика серебряную дудочку на длинной золотой цепочке, — я отдаю его тебе на восемнадцатом году твоей жизни, а не на двадцатом, потому что ты уезжаешь, а я, может быть, еще до твоего возвращения буду отозван к праотцам. Я не вижу никакой разумной причины оставаться тебе еще два года здесь, как желала того твоя заботливая мать. Ты добрый и рассудительный юноша, владеешь оружием, как двадцатичетырехлетний, поэтому я сегодня же могу объявить тебя совершеннолетним, как если бы тебе было уже двадцать лет. А теперь поезжай с миром и, в счастье и в несчастье, от которого да хранит тебя небо, помни о своем отце».

Так говорил Бенезар из Бальсоры, отпуская своего сына. Саид с волнением простился с ним, повесил на шею цепочку, а дудочку спрятал за пояс, вскочил на коня и поскакал к тому месту, откуда отправлялся караван в Мекку. В скором времени собралось восемьдесят верблюдов и несколько сот всадников; караван тронулся в путь, и Саид, выехал за ворота Бальсоры, своего родного города, который ему не суждено было видеть в течение долгого времени.

Новизна такого путешествия и множество никогда не виданных прежде предметов, встретившихся Саиду, вначале развлекали его; когда же они стали приближаться к пустыне и местность вокруг становилась все более дикой и голой, он начал размышлять и, между прочим, задумался над словами, сказанными ему на прощанье его отцом Бенезаром.

Он вынул дудочку, рассмотрел ее со всех сторон и, наконец, поднес ко рту, чтобы узнать, не издаст ли она чистого и приятного звука; но увы, она не зазвучала; он надул щеки и изо всех сил дунул в нее, однако не мог извлечь из нее ни малейшего звука и, сердясь на бесполезный дар, засунул ее обратно за пояс. Вскоре все его мысли снова обратились к таинственным словам его матери; неоднократно слыхал он о феях, но никогда не говорили, что тот или иной сосед в Бальсоре находится в постоянном общении со сверхъестественным гением, — наоборот, эти предания о духах переносили всегда в отдаленные страны и в древние времена, и он думал, что теперь таких явлений больше не бывает и что феи перестали посещать людей и принимать участие в их судьбах. И хотя он так думал, им снова и снова овладевало искушение поверить в то таинственное и сверхъестественное, что произошло с его матерью, и вышло так, что он почти целый день ехал на своем коне как во сне, не принимая участия в разговорах путешественников и не обращая внимания на их пение и смех.

Саид был очень красивый юноша: глаза, сверкавшие мужеством и отвагою, прелестный рот, достоинство, несмотря на его молодость, выражавшееся во всей его фигуре и редко встречающееся в его годы, осанка, с какой он легко и самоуверенно в полном вооружении сидел на коне, привлекали к нему взоры многих путников.

Один старый человек, ехавший рядом с ним, находил удовольствие глядеть на него и захотел различными вопросами испытать его душу. Саид, которому внушено было почтение к старости, отвечал скромно, но умно и осмотрительно, что очень радовало старика. А так как душа молодого человека весь день была занята лишь одним предметом, то случилось, что разговор зашел о таинственном царстве фей, и наконец Саид прямо спросил старика, верит ли он в существование фей, добрых и злых духов, помогающих людям или преследующих их.

Старик погладил бороду, покачал головой и сказал: «Нельзя отрицать, такие рассказы существуют, хотя я до сегодняшнего дня не видел ни духа-карлика, ни гения в виде великана, ни волшебников, ни фей». И старик начал рассказывать и сообщил молодому человеку столько всяких удивительных историй, что у того закружилась голова, и он подумал, что то, что случилось при его рождении, — перемена погоды, сладкий запах роз и гиацинтов, все это — великое и счастливое предзнаменование; что сам он находится под особым покровительством могущественной доброй феи и что дудочка подарена ему не иначе как для того, чтобы в минуту опасности призывать фею. Всю ночь ему снились дворцы, волшебные кони, гении и прочее, и он жил в царстве фей.

Но, к сожалению, уже на следующий день пришлось ему убедиться в ничтожности своих мечтаний во сне и наяву.

Торжественно выступая, прошел караван уже большую часть дня; Саид ехал по-прежнему рядом со своим старым спутником, когда у отдаленного края пустыни замечены были темные тени; одни приняли их за песчаные холмы, другие — за облака, еще другие — за новый караван, но старик, совершивший уже много переездов, крикнул громким голосом, что надо приготовиться, что приближается отряд арабов-разбойников. Мужчины схватились за оружие, женщин и товары поместили в середину, — все было готово, чтобы отразить нападение. Темная масса медленно двигалась по равнине и издалека напоминала большую стаю аистов, когда они готовятся к отлету в далекие страны. Постепенно они стали приближаться все быстрее, и едва только удалось различить отдельных людей, вооруженных копьями, как они с быстротой ветра налетели и обрушились на караван.

Мужчины храбро защищались, но разбойников было свыше четырехсот человек; они окружили караван со всех сторон, многих убили издалека, а потом стали наступать с копьями. В это ужасное мгновение Саиду, который все время смело сражался в первых рядах, вспомнилась его дудочка, — он быстро вынул ее, поднес к губам, подул и — с тоской опустил вниз, так как она не издала ни малейшего звука. Придя в ярость от такого жестокого разочарования, он нацелился и пронзил грудь арабу, выделявшемуся своей великолепной одеждой; тот покачнулся и упал с коня.

— Аллах! Что вы сделали, молодой человек! — воскликнул старик, ехавший рядом с ним. — Теперь мы все погибнем! — И так и случилось, ибо как только разбойники увидали, что упал тот человек, они испустили ужасный крик и набросились на караван с такой яростью, что быстро разметали немногих остававшихся в строю. Во мгновение ока Саид увидал себя окруженным пятью или шестью арабами. Но он так ловко владел ножом, что никто не решался приблизиться к нему; наконец один из арабов натянул лук, наложил стрелу, нацелился и уже хотел было спустить тетиву, когда другой подал ему знак. Юноша приготовился к новому нападению, но не успел опомниться, как один из арабов набросил ему на шею аркан, и как он ни старался порвать веревку, все усилия его были напрасны: петля затягивалась все крепче и крепче, и Саид очутился в плену.

Караван был частью уничтожен, частью взят в плен, а арабы, принадлежавшие к разным племенам, поделили между собой пленных и прочую добычу и тронулись в путь — одна половина на юг, другая на восток. Возле Саида ехало четверо вооруженных, они часто с мрачной злобой поглядывали на него и осыпали его проклятиями. Он догадался, что тот, кого он убил, был знатный человек, может быть, даже принц. Рабство, которое предстояло ему, было хуже смерти, поэтому он втайне почитал себя счастливым, что навлек на себя злобу всего отряда; он думал, что, по прибытии в стан, они непременно убьют его. Воины следили за каждым его движением, и всякий раз, когда он оглядывался, грозили ему пиками; но один раз, когда лошадь одного из воинов шарахнулась, он все-таки быстро повернул голову и, к своей великой радости, увидал старика, своего спутника, которого считал уже мертвым.

Наконец вдали показались деревья и палатки; когда же они подъехали ближе, целый поток женщин и детей хлынул им навстречу, и не успели они обменяться несколькими словами с разбойниками, как разразились ужасным ревом, глядя в сторону Саида, подняв руки и испуская проклятия. — Это он, — кричали они, — он убил великого Альмансора, храбрейшего из мужей; он должен умереть, пусть тело его станет добычей шакала пустыни!» Потом они схватили обломки дерева, комки земли и прочее, что было у них под рукой, и с такой яростью накинулись на Саида, что сами разбойники принуждены были загородить его. «Отойдите, молокососы, прочь, бабы! — кричали они, разгоняя копьями толпу. — Он в бою сразил великого Альмансора и должен умереть, но не от руки женщины, а от меча храбрых».

Пробравшись среди палаток на свободное место, они остановились; пленных связали по двое, добычу отнесли в палатки, но Саида связали отдельно и отвели в большую палатку. Там сидел старик, одетый в роскошные одежды, серьезное и важное лицо которого говорило о том, что он глава этой шайки. Люди, привезшие Саида, грустные и с поникшими головами, предстали перед ним.

— Плач женщин сказал мне о том, что случилось, — проговорил величественный старик, поглядев на всех разбойников по очереди, — ваши лица подтверждают это — Альмансор пал в бою.

— Альмансор пал, — отвечали воины, — но вот, Селим, владыка пустыни, — вот его убийца, мы привели его, чтобы ты судил его; какой смерти достоин он? Пронзить ли его издалека стрелами, прогнать ли его сквозь строй, или хочешь, чтоб мы его повесили или привязали к лошадям и разорвали на части?

— Кто ты? — спросил Селим, мрачно взглянув на пленника, ожидавшего смерти, но мужественно стоявшего перед ним.

Саид коротко и откровенно отвечал на его вопрос.

— Ты вероломно погубил моего сына, ты сзади пронзил его стрелой или копьем?

— Нет, господин! — отвечал Саид. — Я убил его в открытом бою при нападении на наши ряды, спереди, потому что он на моих глазах уложил на месте восемь моих товарищей.

— Так это, как он сказал? — спросил Селим людей, приведших его.

— Да, господин, он убил Альмансора в открытом бою, — отвечал один из спрошенных.

— Так, значит, он сделал не больше и не меньше того, что сделал бы каждый из нас, — возразил Селим, — он сражался со своим врагом, который хотел отнять у него свободу и жизнь и убил его; поэтому скорее развяжите его! Разбойники с удивлением поглядели на него и лишь с колебанием и неохотно приступили к исполнению его приказания.

— Так убийца твоего сына, храброго Альмансора, не умрет? — спросил один, бросая свирепые взгляды на Саида. — Лучше б мы его сами прикончили!

— Он не умрет! — воскликнул Селим. — Я беру его как свою законную часть добычи, он будет моим слугой.

Саид не находил слов, как благодарить старика; арабы же, ропща, вышли из палатки и сообщили детям и женщинам, собравшимся снаружи и дожидавшимся казни Саида, о решении старого Селима. Те подняли ужасный крик и вой и объявили, что отомстят убийце за смерть Альмансора, раз его родной отец нарушает закон кровавой мести.

Остальных пленных роздали по отрядам; некоторых отпустили приказав им собрать выкуп за наиболее богатых, третьих послали пасти стада, и многие, которым прежде прислуживали по десяти рабов, должны были выполнять в стане самую грязную работу. Не так было с Саидом. Были ли причиной тому его мужество и внешность героя или таинственные чары доброй феи расположили старого Селима к юноше, — решить это было трудно, но только Саид жил в его палатке скорее как сын, чем как слуга. Однако непонятное расположение к нему старика навлекло на него вражду остальных слуг; повсюду он встречал враждебные взгляды, и когда один проходил по стану, то слышал вокруг себя брань и проклятия, иной раз даже стрелы проносились мимо его груди, без всякого сомнения предназначенные ему, и то, что они не задели его, он приписал исключительно спасительному влиянию дудочки, которую все еще носил на груди. Часто жаловался он Селиму на такие покушения на его жизнь, но напрасно старался тот отыскать этих тайных убийц — казалось, все племя соединилось против взысканного милостями чужестранца. В один прекрасный день Селим сказал ему:

— Я надеялся, что ты, быть может, заменишь мне сына, погибшего от твоей руки; и ни ты, ни я не виноваты, что это не осуществилось, — все возбуждены против тебя, и я сам в будущем не смогу защитить тебя, и какая польза будет нам обоим, если после того, как ты будешь тайно убит, я накажу виновного? Поэтому, когда наши люди вернутся из набега, я скажу, что твой отец прислал мне выкуп и прикажу нескольким верным моим приближенным проводить тебя через пустыню.

— Но разве я могу довериться хоть кому-нибудь, кроме тебя? — отвечал ему смущенный Саид. — Они дорогой убьют меня.

— От этого сохранит тебя клятва, которую я с них возьму и которую никто еще не осмеливался нарушить, — возразил с большим спокойствием Селим.

Несколько дней спустя мужчины вернулись в стан, и Селим сдержал свое обещание. Он подарил юноше оружие, одежду и коня, собрал упрямых арабов, выбрал пятерых из них в провожатые Саиду, взял с них страшную клятву в том, что они не убьют его, и отпустил его со слезами.

Эти пятеро молча и мрачно поскакали с Саидом через пустыню. Юноша видел, как неохотно они выполняли взятое на себя поручение, и его сильно смущало, что двое из них участвовали в битве, в которой он убил Альмансора. Проехав около восьми часов, Саид заметил, что они друг с другом перешептываются, и обратил внимание на их еще более промрачневшие лица. Он стал напряженно прислушиваться и услыхал, что они говорят на языке, бывшем в ходу только у этого племени, и притом только при тайных и опасных предприятиях. Селим, который лелеял мечту навсегда оставить юношу в своей палатке, много часов посвятил тому, чтобы обучить его этому таинственному наречию. Но ничего отрадного Саид не услышал.

— Вот подходящее место, — сказал один из воинов, — здесь мы напали на караван и здесь храбрейший из мужей пал от руки мальчика.

— Ветер развеял следы его коня, — продолжал другой, — но я не забыл их.

— И, к нашему стыду, жив и свободен еще тот, кто поднял на него руку. Слыханное ли это дело, отец не хочет мстить за смерть своего сына! Селим становится стар и впадает в детство.

— Но если отец не исполнил своего долга, — сказал четвертый, — то друзья обязаны отомстить за убитого друга. Здесь, на этом месте, мы нарубим его. Это будет справедливо, — таков обычай с незапамятных времен.

— Но мы клялись старику! — воскликнул пятый. — Мы не должны его убивать, клятву нельзя нарушить.

— Это правда, — сказали остальные, — мы клялись, и убийца уйдет невредимым из рук своих врагов.

— Стойте! — сказал самый мрачный из них. — Старый Селим — умная голова, но все-таки он не так умен, как думают; разве мы клялись ему, что доставим этого молодца в то или иное место? Он взял с нас клятву, что мы не лишим его жизни, и мы сдержим ее. Но палящее солнце и острые зубы шакалов возьмут на себя отомстить за нас. Здесь, на этом месте, мы оставим его связанным. — Так говорил разбойник, но Саид уже несколько минут как решился на крайнее средство, и не успел тот договорить последних слов, как он заставил своего коня сделать прыжок в сторону, сильным ударом разогнал его и, как птица, понесся по равнине. Все пятеро арабов сначала остолбенели от удивления, но, опытные в таких преследованиях, они разделились, стали обходить его справа и слева, а так как они лучше знали, как скакать по пустыне, двое из них быстро обогнали беглеца, поскакали ему наперерез, а когда он попробовал ускользнуть в сторону, то и там наткнулся на двух противников, а пятый, преследовал его сзади. Данная ими клятва не убивать его не позволила им прибегнуть к оружию; они и на этот раз сзади накинули ему на шею аркан, стянули его с лошади, немилосердно исколотили его, связали ему руки и ноги и оставили лежать на раскаленном песке пустыни.

Саид умолял их сжалиться над ним, он кричал, обещал им большой выкуп, но они со смехом вскочили на коней и ускакали прочь. Еще несколько мгновений прислушивался он к легкому стуку лошадиных копыт, а потом понял, что погиб. Он думал о своем отце, о горе старика, когда сын не вернется к нему, думал о своем несчастье, о своей ранней гибели, так как он был совершенно уверен, что умрет на раскаленном песке мучительной и медленной смертью от голода и жажды или что шакалы растерзают его. Солнце поднималось все выше и немилосердно жгло ему лоб; с невероятным усилием удалось ему наконец повернуться, но это мало помогло ему. При этих усилиях дудочка на цепочке выпала из-под его одежды. Он долго трудился, пока не дотянулся до нее ртом; наконец губы его коснулись дудочки; он попробовал подуть в нее, но и в эту ужасную минуту она отказывалась служить ему. В отчаянии опустил он голову на грудь, и наконец палящее солнце оглушило его, и он погрузился в глубокое забытье.

Много часов спустя Саид очнулся от шума вблизи себя, в то же время почувствовав, что кто-то схватил его за плечо; он испустил крик ужаса, так как подумал, что к нему приблизился шакал и сейчас растерзает его. Теперь его схватили также за ноги, но он чувствовал, что это не когти хищного зверя, а руки человека осторожно касались его; в то же время он услыхал разговор двух или трёх лиц. «Он жив, — шептали они, — но он принимает нас за врагов».

Наконец Саид раскрыл глаза и увидал над собой лицо маленького толстого человека, с маленькими глазками и длинной бородой. Тот обратился к нему с ласковыми словами, помог ему приподняться, подал еду и питье и рассказал, пока он подкреплялся, что он купец из Багдада, что зовут его Калум-Бек и что он торгует шалями и тонкими покрывалами для женщин. Он только что совершил путешествие по торговым делам, возвращается сейчас домой и вот нашел его еле живым и истощенным, лежащим на песке. Великолепное платье и сверкающие камни кинжала юноши привлекли к себе его внимание; он сделал все, чтобы оживить его, и, в конце концов, это удалось ему.

Юноша поблагодарил за спасение жизни, хорошо понимая, что без вмешательства этого человека он умер бы жалкою смертью; и так как у него не было средств, чтобы отправиться дальше, да и не хотелось одному и пешком блуждать по пустыне, он с благодарностью принял место, предложенное ему на одном из тяжелонагруженных верблюдов купца, решив, что сперва поедет с ними в Багдад, а там постарается примкнуть к путешественникам, едущим в Бальсору.

Дорогой купец много рассказывал своему спутнику о чудесном повелителе правоверных, о Гаруне ар-Рашиде. Он рассказал ему о его любви к справедливости и о его необыкновенном уме, как он самые сложные дела решает простым и удивительным образом; между прочим, он привел рассказы о канатном плясуне и о горшке с маслинами, — рассказы, известные каждому ребенку, но которым очень дивился Саид. «Наш господин, повелитель правоверных, — продолжал купец, — наш господин необыкновенный человек. Если вы думаете, что он спит, как все люди, вы очень ошибаетесь. Двух-трех часов сна на рассвете ему достаточно. Я знаю это наверное, так как Мессур, его первый приближенный, приходится мне двоюродным братом, и хотя ой молчалив, как могила, когда дело касается тайн его господина, все же он, ради близкого родства, намекает порой то на одно, то на другое, тем более если видит, что человек просто голову теряет от любопытства. Вместо того чтобы спать, как все люди, калиф рыщет ночью по улицам Багдада, и редко проходит неделя без того, чтобы он не натолкнулся на приключения, так как вы знаете, — да это и из рассказа видно, который так же правдив, как слово пророка, — что он делает свой обход не на лошади, в полном параде и окруженный стражей и с сотней факельщиков, как бы он мог это делать, если б пожелал, а переодетый то купцом, то корабельщиком, то солдатом, а иногда и муфтием, — так он ходит повсюду и смотрит, все ли в порядке.

Оттого-то и нет на свете города, где бы так вежливо обращались по ночам с первым встречным, как в Багдаде; ведь так же легко наткнуться на калифа, как на какого-нибудь грязного араба из пустыни, а деревьев растет достаточно, чтобы задать порку хотя бы всем жителям Багдада и его окрестностей».

Так говорил купец, и Саид, как ни мучила его тоска по отце, все же радовался мысли увидать Багдад и знаменитого Гаруна ар-Рашида.

Через десять дней они прибыли в Багдад, и Саид был поражен великолепием этого города, как раз тогда достигшим наибольшего блеска, и любовался им. Купец пригласил его в свой дом, и Саид охотно принял его приглашение, тем более что только теперь, в людской сутолоке, пришло ему в голову, что тут, кроме воздуха и воды из Тигра да ночлега на ступенях какой-нибудь мечети, ничего нельзя иметь даром.

На другой день после приезда, когда он оделся и сказал себе, что в этом великолепном воинском наряде он спокойно может показаться на улицах Багдада и, может быть, даже привлечет к себе взоры не одного человека, в комнату к нему вошел купец; он погладил бороду и сказал:

— Все это очень хорошо, молодой господин! Но что вы будете делать дальше? По-моему, вы изрядный мечтатель и не думаете о завтрашнем дне; или у вас столько денег с собой, что вы можете жить сообразно платью, которое носите?

— Дорогой господин Калум-Бек, — проговорил юноша, смущаясь и краснея. — Денег у меня нет, но, может быть, вы одолжите мне немного, чтобы я мог вернуться домой; мой отец вознаградит вас сполна.

— Твой отец, молодчик? — воскликнул купец, громко расхохотавшись. — Верно, солнце растопило твой мозг. Неужели ты думаешь, что я поверил сказке, которую ты рассказал мне в пустыне, что у тебя в Бальсоре богатый отец, что ты единственный сын, будто на тебя напали арабские разбойники и ты жил в их стане и прочее и прочее? Меня тогда еще возмущала твоя дерзкая ложь и твое нахальство. Я знаю, что все богатые люди в Бальсоре — купцы, я с ними со всеми вел дела и-слыхал бы о Бенезаре, если бы его имущество равнялось хотя бы шести тысячам туманов. Итак, значит, ты наврал, что ты из Бальсоры, или же твой отец бедняк, и его беглому сыну я не дам взаймы и медной полушки. И потом, это нападение в пустыне. Где это «слыхано, с тех пор как мудрый калиф Гарун сделал безопасными пути пустыни, чтобы разбойники осмеливались грабить караван, да еще уводить в плен людей? И это должно было бы стать известным; но на всем моем пути, да и здесь, в Багдаде, куда стекаются люди со всех концов света, никто об этом не говорил. Это вторая ложь, бессовестный молодой человек!

Бледный от гнева и негодования, Саид хотел было перебить злого старикашку, но тот кричал громче него и к тому же еще размахивал руками.

— И в третий раз ты сказал неправду, наглый лжец, когда рассказывал о стане Селима. Имя Селима знакомо всем, кто хоть раз говорил с каким-нибудь арабом; но Селим известен, как самый страшный и жестокий разбойник, а ты смеешь рассказывать, что убил его сына и тебя тотчас же не изрубили в мелкие куски; да ты так далеко заходишь в своей дерзости, так далеко, что говоришь совершенно невероятные вещи, будто Селим защищал тебя от всей шайки, принял тебя в свою палатку и отпустил без выкупа, вместо того чтобы повесить на первом попавшемся дереве, он, которому случалось вешать путников только для того, чтобы посмотреть, какую они состроят рожу, когда будут болтаться на веревке. О, отвратительный лжец!

— А я повторяю и буду повторять, — воскликнул юноша, — что все это правда, клянусь моей душой и бородой пророка!

— Что? Ты клянешься своей душой, своей черной, лживой душой? Кто же тебе поверит? И бородой пророка, — ты, у которого у самого нет бороды? Кто доверится тебе?

— Правда, у меня нет свидетелей, — продолжал Саид, — но разве не нашли вы меня связанным и умирающим?

— Это ничего не доказывает, — отвечал тот, — ты одет, как знатный разбойник, и очень возможно, что ты напал на кого-нибудь, кто оказался сильнее тебя, он одолел тебя и связал.

— Хотел бы я видеть, как связал бы меня один или даже двое, — возразил Саид, — если б мне сзади на голову не накинули аркана. Вы на вашем базаре, конечно, не знаете, на что способен хотя бы и один человек, если только он владеет оружием. Но вы спасли мне жизнь, и я благодарю вас. Но что же вы теперь хотите сделать со мной? Если вы мне не поможете, мне придется просить милостыню, а я не хочу просить у равных себе. Я обращусь к калифу.

— Так? — сказал купец, насмешливо улыбаясь. — Так вы обратитесь не к кому иному, как к нашему всемилостивейшему владыке? Вот это я называю просить милостыню по-благородному. Ну, все же запомните, благородный молодой человек, что вы не попадете к калифу помимо моего двоюродного брата Мессура, и мне стоит только сказать слово, и главный евнух будет знать, как ловко вы умеете обманывать. Но молодость твоя трогает меня, Саид. Ты можешь исправиться, из тебя может еще выйти толк. Я возьму тебя с собой в мою лавку на базаре, там ты послужишь мне год, а по прошествии его, если не захочешь больше у меня оставаться, я заплачу, тебе и отпущу тебя на все четыре стороны, в Алеппо или в Медину, в Стамбул или в Бальсору, — хотя бы даже к неверным. Даю тебе время на размышление до полудня; если ты согласен, — прекрасно, если же нет, — то я подсчитаю по сходной цене твои путевые издержки, место на верблюде и прочее; ты мне отдашь за это твою одежду и все, что у тебя есть, и я выброшу тебя на улицу, — тогда ступай проси милостыню у калифа или у муфтия, на ступеньках мечети или на базаре, где тебе угодно.

С этими словами злой человек покинул юношу. Саид с презрением поглядел ему вслед. Его бесконечно возмутила бесчестность этого человека, который намеренно подобрал его и заманил в свой дом, чтобы подчинить своей власти. Он огляделся, не удастся ли ему бежать, но на окнах были решетки, а дверь на запоре. Наконец, после долгих колебаний, он решил, что для начала примет предложение купца и послужит у него в лавке. Он понял, что больше ему ничего не остается и что даже если б ему и удалось бежать, без денег он все равно не доберется до Бальсоры. Но он порешил также, как только представится случай, обратиться за помощью к самому калифу.

На следующий день Калум-Бек отвел своего нового слугу в свою лавку на базаре. Он показал Саиду все шали и покрывала и прочий товар, которым торговал, и объяснил юноше его главную обязанность. Она заключалась в том, что Саид, наряженный в костюм купеческого слуги, а не в доспехах воина, с шалью в одной руке и с покрывалом в другой, должен был стоять в дверях лавки и зазывать проходящих мужчин и женщин, показывать им товар, называть цены и приглашать их сделать покупку; вскоре Саиду стало ясно, почему Калум-Бек избрал именно его для этого занятия. Сам он был маленький, безобразный старикашка, и когда он стоял в дверях лавки и зазывал народ, то соседи его, а иногда и прохожие, отпускали по поводу его остроты, мальчишки дразнили его, а женщины называли пугалом; но все с удовольствием глядели на молодого стройного Саида, который с достоинством зазывал покупателей и ловко и красиво умел держать покрывало.

Когда Калум-Бек убедился, что число его покупателей увеличивается с тех пор как Саид стоит у дверей, он стал ласковее с молодым человеком, стал лучше кормить его и выразил намерение всегда одевать его в красивые и нарядные одежды. Но Саида мало трогали эти доказательства более благосклонного отношения к нему хозяина, и он весь день и даже ночью во сне только и думал о том, как бы вернуться в родной город.

Однажды в лавке было сделано много закупок, и все рассыльные, разносившие товары по домам, были уже отосланы, когда пришла еще женщина и кое-что купила. Выбрав вещи, она потребовала, чтобы кто-нибудь за вознаграждение отнес товары к ней домой.

— Через полчаса все будет вам послано, — ответил Калум-Бек, — а до тех пор вам придется немного подождать или самой поискать себе носильщика.

— Как? Вы купец, а хотите навязать своим покупателям носильщиков со стороны? — воскликнула женщина. — Такой парень, воспользовавшись суматохой, как раз и убежит с моим свертком. А к кому мне тогда обращаться? Нет, это ваша обязанность, по базарному обычаю, доставить мне мою покупку на дом, и к вам я и обращаюсь.

— Но подождите лишь полчаса, уважаемая! — говорил купец, все тревожней оглядываясь по сторонам. — Все мои рассыльные уже отосланы.

— Плоха та лавка, где нет лишних рассыльных, — отвечала злая женщина. — Но ведь вот стоит молодой бездельник. Пойди сюда, паренек, бери сверток и ступай за мной.

— Стой! Стой! — закричал Калум-Бек. — Ведь это моя вывеска, мой выкликала, магнит! Ему нельзя отходить от порога!

— Чего там? — отвечала старая дама и без дальних слов сунула сверток Саиду под мышку. — Плохой тот купец и плохие у него товары, раз они сами за себя не говорят и вывеской им служит бездельник-мальчишка. Ступай, ступай, парень, ты получишь на чай!

— Так беги же во имя Аримана и всех чертей! — пробормотал Калум-Бек своему магниту. — Да смотри, скорей возвращайся обратно: эта старая ведьма чуть не довела меня до крика; если б я не уступил ой, вышел бы скандал на весь базар.

Саид последовал за женщиной, которая с поспешностью, несколько неожиданной в ее возрасте, пошла через рынок и по улицам. Наконец, она остановилась перед великолепным домом и постучалась, широкие двери распахнулись, она стала подниматься по мраморной лестнице, сделав знак Саиду следовать за собой. Вскоре они очутились в высоком и обширном зале, полном такой роскоши и великолепия, каких Саид не видал за всю свою жизнь. Там старая дама в изнеможении опустилась на подушку, приказала молодому человеку положить сверток, подала ему мелкую серебряную монету и велела уходить.

Он был уже у дверей, когда звонкий и нежный голос позвал его: «Саид». Удивляясь, что его тут знают, он оглянулся и — на подушке-вместо старухи увидал необычайную красавицу, окруженную многочисленными рабами и служанками. Саид, онемев от изумления, скрестил руки и сделал глубокий поклон.

— Саид, дорогой мой мальчик, — сказала красавица, — как я ни сожалею о несчастьях, приведших тебя в Багдад, все же это единственное, судьбой предопределенное место, где может решиться твоя участь, раз ты покинул родительский кров прежде, чем тебе исполнилось двадцать лет. Саид, твоя дудочка еще у тебя?

— Конечно, она у меня! — радостно воскликнул Саид, вытаскивая золотую цепочку. — И может быть, вы и есть та добрая фея, которая подарила мне этот талисман, когда я родился?

— Я была подругой твоей матери, — отвечала фея, — и буду и твоим другом, пока ты сам будешь хорошим человеком. Ах, зачем твой отец был так легкомыслен и не последовал моему совету! Ты избежал бы многих бед.

— Значит, так должно было случиться, — возразил Саид. — Но, милостивая фея, прикажите сильному норд-осту запрячься в вашу облачную колесницу, посадите меня в нее и в несколько минут доставьте меня в Бальсору, к моему отцу; я терпеливо пережду там шесть месяцев, которые мне осталось дожить до двадцатого года.

Фея улыбнулась.

— Ты хорошо понимаешь, как надо с нами говорить, — отвечала? она, — но, бедный Саид, это невозможно. Я не в силах сделать для. тебя ничего чудесного теперь, когда ты вне родительского дома. Даже из-под власти мерзкого Калум-Бека я не могу освободить тебя. Он находится под покровительством твоего могущественного врага.

— Стало быть, у меня есть не только добрая покровительница, но также и враг? — спросил Саид. — И мне кажется, я не раз уже испытал на себе его влияние. Но ведь вы можете помочь мне добрым советом. Не пойти ли мне к калифу и не попросить ли у него защиты? Он мудрый человек и защитит меня от Калум-Бека.

— Да, Гарун ар-Рашид мудр, — возразила фея, — но, к сожалению, он только человек. Он доверяет своему старшему евнуху, как самому себе, и он прав, так как испытал его и убедился в его верности. Но Мессур так же верит твоему Калум-Беку, как самому себе, и в этом он не прав, так как Калум-Бек дрянной человек, хотя он и родственник Мессуру. Калум к тому же лукав, и по приезде сюда он тотчас побывал у своего двоюродного брата, евнуха, и рассказал ему о тебе множество небылиц, а тот, в свою очередь, пересказал их калифу, так что если б ты сейчас явился во дворец Гаруна, тебя бы дурно там приняли, — Гарун не поверил бы тебе. Но есть другие средства и возможности приблизиться к нему, и в книге судеб написано, что ты приобретешь его расположение.

— Это, конечно, плохо, — печально сказал Саид, — значит, мне еще некоторое время придется побыть в услужении у мерзкого Калум-Бека. «Но одну мою просьбу, милостивая государыня, вы все-таки можете исполнить. Я обучен военному искусству, и самая моя большая радость— военные игры, где состязаются в бросании копий, стреляют из лука и сражаются тупыми мечами. Самые знатные юноши этого города каждую неделю устраивают такие игры. Но только люди в пышных одеждах, и к тому же только свободные, а не рабы, могут появляться на ристалище, и, конечно, не слуги с базара. Может быть, вы могли содействовать тому, чтобы раз в неделю я имел лошадь, подходящее платье и оружие и чтобы мое лицо не так легко можно было узнать?

— Вот желание, достойное благородного молодого человека, — сказала фея. — Отец твоей матери был самым храбрым человеком в Персии, и ты наследовал, по-видимому, его дух. Запомни этот дом: раз в неделю ты будешь находить здесь коня, двух оруженосцев верхами, оружие, одежду и воду для умывания, которая сделает тебя неузнаваемым для всех. А теперь, Саид, прощай! Потерпи, будь разумен и добродетелен! Через шесть месяцев дудочка твоя зазвучит, и ухо Зулеймы откроется для нее.

Юноша с благоговением и благодарностью простился со своей чудесной покровительницей; он заметил дом и улицу и пошел обратно на базар.

Вернувшись, Саид пришел как раз вовремя, чтобы оказать помощь своему господину и повелителю, можно даже сказать — спасти его. У прилавка толпился народ, мальчишки плясали вокруг купца и издевались над ним, старики смеялись. Сам он, дрожа от гнева и в большом замешательстве, стоял перед прилавком с шалью в одной руке и с женским покрывалом в другой. Странная эта сцена была следствием происшествия, разыгравшегося в отсутствие Саида. Калум встал на место своего красивого слуги перед дверью и стал зазывать народ, но никто не хотел покупать у безобразного старика. Два человека шли как раз по базару и собирались купить подарки своим женам. Они уже раза два прошлись вниз и вверх по улице, видимо, отыскивая что-то, и теперь опять с блуждающими взорами приближались к лавке Калум-Бека.

Заметив это, Калум-Бек захотел воспользоваться их замешательством и крикнул:

— Сюда, милостивые государи, сюда! Что вам угодно? Вот отличные покрывала, прекрасный товар!

— Добрый старик, — отвечал один из них, — как бы ни был хорош твой товар, но наши жены — женщины с причудами, и в городе вошло в обычай покупать покрывала только у прекрасного слуги Саида; вот уже полчаса, как мы ходим тут и разыскиваем его и никак не найдем; но если ты нам укажешь, где его искать, то в другой раз мы что-нибудь-купим и у тебя.

— Иллах иль Алла! — воскликнул Калум-Бек, приветливо оскалив, зубы. — Пророк привел вас к той самой двери. Вы ищете слугу-красавца, чтобы купить у него покрывала? Тогда входите, это его лавка.

Тогда один из мужчин громко расхохотался над маленькой, уродливой фигуркой Калума и над его утверждением, будто он и есть красавец-слуга; другой же подумал, что Калум хочет поднять его на смех, не остался, у него в долгу и крепко выругался. Тут Калум-Бек вышел из себя; он обратился к соседям, призывая их в свидетели, что именно его лавка называется «лавкой с красавцем-слугой», но соседи, которые завидовали его успешной торговле, делали вид, что ничего не знают, и оба мужчины набросились тогда на старого лжеца, как они его назвали, чтобы хорошенько расправился с ним. Калум защищался больше криками и бранью, чем кулаками, и таким образом собрал вокруг себя толпу; полгорода знало его как жадного, подлого скрягу, — все стоявшие вокруг радовались тумакам, которые он получал; один из мужчин уже вцепился ему в бороду, но в ту же минуту кто-то схватил его за руку и с силой швырнул на землю, так что тюрбан соскочил с нега и туфли отлетели далеко в сторону.

Толпа, которой, вероятно, нравилось смотреть, как расправлялись с Калум-Беком, громко зароптала; товарищ поваленного оглянулся, кто это осмелился так поступить с его другом; но когда он увидал перед собой высокого и сильного юношу со сверкающими глазами и смелым лицом, он не посмел на него напасть, тем более что Калум, которому его спасение показалось настоящим чудом, указал на молодого человека и закричал:

— Ну чего же вам еще надо? Вот он стоит перед вами, милостивые-государи, Саид — красавец-слуга. — Люди кругом засмеялись, прекрасно понимая, что Калум-Бек терпел напраслину. Поваленный человек со стыдом поднялся и заковылял с товарищем домой, не купив ни шалей ни покрывал.

— О ты, звезда базарных слуг, венец торговли! — воскликнул Калум, вводя слугу к себе в лавку. — Вот это я называю придти вовремя, это значит протянуть руку помощи; ну и растянулся же парень, словно-никогда и на ногах-то не стоял, а я-то, — мне бы никогда больше не пришлось обращаться к цирюльнику, чтобы расчесывать и умащивать бороду, если б ты пришел хоть минутой позже; как мне вознаградить тебя?

Рукою и сердцем Саида управляло внезапно овладевшее им чувство жалости; теперь, когда это чувство улеглось, он почти раскаивался, что помешал хорошенько проучить злого старикашку; дюжина волосков вырванных из его бороды, думал он, сделала бы его дней на двенадцать кротче и покладистее; однако он поспешил воспользоваться благоприятным настроением купца и выпросил у него, как милости, разрешение раз в неделю отправляться на прогулку или вообще куда он хочет. Калум согласился, так как он знал, что его подневольный слуга слишком благоразумен, чтобы бежать без денег и приличной одежды.

Вскоре Саид достиг столь им желанного. В ближайшую среду, день, когда молодые люди знатного происхождения собирались на площади города для военных состязаний, он сказал Калуму, что хочет воспользоваться этим вечером для себя и, получив позволение, отправился на улицу, где жила фея, постучал, и ворота тотчас распахнулись.

Казалось, слуги были уже подготовлены к его приходу и, не спрашивая даже о его желании, повели Саида вверх по лестнице в красивую комнату; там они сперва подали ему воду для умывания, которая должна была сделать его, неузнаваемым. Он омочил в ней лицо, поглядел затем в металлическое зеркало и с трудом узнал себя, потому что теперь у него было загорелое лицо, красивая черная борода и он выглядел, по крайней мере, на десять лет старше, чем был на самом деле.

Потом они отвели его во вторую комнату, где он нашел великолепное одеяние, которого не устыдился бы и сам калиф багдадский, если бы ему пришлось в нем во всем блеске своего величия явиться на смотр войск. Кроме тюрбана из тончайшей ткани, с бриллиантовой пряжкой и с длинными перьями цапли, и кафтана из тяжелого красного шелка, затканного серебряными цветами, Саид нашел еще кольчугу из серебряных колец, так искусно сработанную, что она следовала за каждым движением его тела, и в то же время такую крепкую, что ни копье, ни меч не могли пробить ее. Клинок из дамасской стали в богато разукрашенных ножнах и с рукояткой, драгоценные камни которой показались Саиду бесценными, завершал его воинственный наряд. Когда он в полном вооружении вышел из дверей, один из слуг передал ему шелковый платок и сказал, что его посылает ему повелительница этого дома; если он вытрет им свое лицо, то коричневый цвет лица и борода тотчас пропадут.

Во дворе дома стояли три красивых коня; Саид сел на самого красивого, его слуги — на двух других, и он весело поскакал на площадь, где должны были происходить состязания. Пышность его одежды и великолепие его оружия привлекли к нему взоры всех, и шепот удивления пронесся по толпе, когда он въехал за круг зрителей. Здесь собрались самые блестящие, самые смелые и благородные юноши Багдада, — даже братья калифа гарцевали тут на своих конях, потрясая копьями. Когда появился никому не знакомый Саид, сын великого визиря с несколькими приятелями поехал ему навстречу, почтительно поклонился и пригласил его принять участие в играх, спросив также об его имени и откуда он родом. Саид назвал себя Альмансором из Каира, сказал, что путешествует и что так много слышал о храбрости и ловкости благородных багдадских юношей, что поспешил повидать их и познакомиться с ними поближе. Молодым людям понравились обходительность и непринужденность Саида-Альмансора; они велели подать ему копье и предложили выбрать себе сторонников, так как все общество разделилось на две партии, чтобы поодиночке и группами сразиться друг с другом.

Но если раньше наружность Саида привлекала внимание всех, то теперь еще больше удивлялись его необычайной ловкости и проворству. Конь под ним носился, как птица, а меч его, еще быстрее рассекал воздух. Он бросал копье с такой ловкостью, так далеко и так метко, точно это была стрела, пущенная с тетивы лука. Он победил самых смелых из противоположной партии и в конце игр был так единодушно провозглашен победителем, что один из братьев калифа и сын великого визиря, сражавшиеся на одной с ним стороне, попросили его сразиться и с ними. Али, брат калифа, был побежден им, но сын великого визиря сражался, не уступая ему в храбрости, и после долгой борьбы они сочли за лучшее отложить окончание боя до следующего раза.

На другой день после игр во всем Багдаде только и говорили, что о богатом и смелом прекрасном чужестранце; все, кто его видел, даже побежденные им, были в восхищении от его благородного обращения, и даже в лавке Калум-Бека он своими собственными ушами слыхал, как о нем говорили и сожалели, что никто не знает, где он живет. В следующий раз он нашел в доме феи наряд еще прекраснее, и оружие, еще великолепнее украшенное. На этот раз собралась половина Багдада, и даже сам калиф с балкона любовался этим зрелищем; он тоже удивлялся чужестранцу Альмансору и, чтобы выразить ему свое восхищение, повесил ему на шею по окончании состязания большую золотую медаль на золотой цепи. Эта вторая, еще более блестящая победа не могла не возбудить зависти в багдадских юношах. «Какой-то чужестранец, — говорили они между собой, — приезжает к нам в Багдад и похищает у нас славу, почести и победу. А потом в других местах будет хвастаться, что среди цвета багдадской молодежи не нашлось ни одного, кто бы хоть отдаленно мог сравниться с ним». — Так они говорили и порешили на следующем состязании как бы случайно напасть на него впятером или вшестером.

От острого взгляда Саида не ускользнули эти признаки недовольства; он видел, как они по углам шушукались между собой и со злыми лицами указывали в его сторону; он догадывался, что, кроме брата калифа и сына великого визиря, никто к нему особенно не расположен, и даже они своими расспросами — где его можно встретить, чем он занимается, что ему в Багдаде понравилось и прочее — становились ему в тягость.

По странной случайности из всех молодых людей, особенно злобно глядевших на Саида-Альмансора и враждебнее всех к нему относившихся, был как раз тот человек, которого Саид незадолго перед тем повалил в лавке Калум-Бека на пол, когда тот собирался вырвать бороду у злосчастного купца. Этот человек глядел на него всегда очень пристально и с завистью; хотя Саид несколько раз победил его, все же это не было достаточной причиной для такой вражды, и Саид начинал побаиваться, что тот признал в нем, по росту или по голосу, базарного слугу Калум-Бека, — а такое открытие подвергло бы его насмешкам и мести этих людей. Покушение, затеянное несколькими завистниками, не удалось как благодаря его осмотрительности и смелости, так и благодаря дружбе, которую питали к нему брат калифа и сын великого визиря. Когда эти двое увидели, что он окружен, по крайней мере, шестью молодыми людьми, старавшимися сбить его с лошади и обезоружить, они прискакали, разогнали их и пригрозили прогнать за вероломством ристалища. Более четырех месяцев удивлял Саид своей храбростью весь Багдад, когда однажды вечером, возвращаясь домой, услыхал он голоса, показавшиеся ему знакомыми. Перед ним медленно шли четверо мужчин, казалось, совещавшихся о чем-то. Когда Саид осторожно приблизился к ним, он услыхал, что они говорят на языке племени Селима из пустыни, и он догадался, что эти четверо собираются учинить разбой. Его первым побуждением было поскорей уйти от этих четверых; но потом он подумал, что, быть может, ему удастся предотвратить замышляемое злодейство, и он подкрался к ним вплотную, чтобы подслушать их разговор.

— Стоявший у дверей сказал совершенно определенно: первая улица направо от базара, — говорил один из них, — там сегодня ночью он непременно будет проходить вместе с великим визирем.

— Прекрасно, — отвечал другой, — великого визиря я не боюсь: он стар и не бог весть какой герой, но калиф, как говорят, отлично владеет мечом, и я не доверяю ему; конечно, за ним крадутся десять или двенадцать телохранителей.

— Ни души, — возразил ему третий, — когда кто-нибудь встречал и узнавал его ночью, он всегда бывал или один с визирем, или же с главным евнухом. Сегодня ночью мы захватим его, — но только мы не причиним ему ни малейшего вреда.

— Я думаю, лучше всего будет, — сказал первый, — если мы накинем ему аркан на шею; убивать мы его не станем, так как за его труп нам дадут ничтожный выкуп, а то и совсем ничего не дадут.

— Итак, за час до полуночи! — условились они и разошлись в разные стороны.

Это предстоящее покушение сильно встревожило Саида. Он решил тотчас поспешить во дворец калифа и предупредить его об угрожающей ему опасности. Но, пробежав уже несколько улиц, он вдруг вспомнил слова феи, сказавшей ему, какого плохого мнения о нем калиф; он подумал, что над его донесением будут, может быть, смеяться, или сочтут за попытку подольститься к повелителю Багдада, и поэтому он замедлил шаги и счел за лучшее довериться своему мечу и собственными руками спасти калифа от разбойников.

Поэтому он не пошел обратно в дом Калум-Бека, а уселся на ступенях мечети и стал дожидаться наступления ночи. Когда стемнело, он, минуя базар, отправился в ту улицу, какую назвали разбойники, и спрятался там за выступом дома. Он простоял приблизительно около часа, когда услыхал шаги двух мужчин, медленно спускавшихся по улице; сначала он подумал, что это калиф с великим визирем; но вот один из мужчин хлопнул в ладоши, и тотчас двое других быстро и тихо приблизились к ним со стороны базара. Они пошептались и затем разделились; трое спрятались неподалеку от него, а один стал ходить взад и вперед вдоль улицы. Ночь была очень темная, но тихая, и Саиду пришлось целиком положиться на свой тонкий слух.

Прошло еще около получаса, когда к базару стали приближаться чьи-то шаги. Разбойник, вероятно, тоже услыхал их; он прокрался мимо Саида по направлению к базару. Шаги все приближались, и Саид различал уже несколько темных фигур, когда разбойник хлопнул в ладоши, и в то же мгновение трое остальных выскочили из засады. Впрочем, подвергшиеся нападению были, вероятно, вооружены, так как послышался звон ударяемых друг о друга мечей. Саид тотчас обнажил свой дамасский клинок и с криком: «Долой врагов великого Гаруна!» бросился на разбойников. Первым ударом он повалил одного и бросился на двух других, в это мгновение отнимавших оружие у человека, на шею которого они набросили веревку. Он вслепую ударил по веревке, желая разрубить ее, и при этом с такой силой хватил одного из разбойников по руке, что начисто отрубил ее; разбойник со страшным криком упал на колени. Теперь четвертый, до тех пор боровшийся с другим человеком, обратился против Саида, который все еще был занят третьим, но мужчина, которому на шею была наброшена петля, почувствовав себя свободным, вытащил кинжал и вонзил его сбоку в грудь нападавшему; как только разбойник, еще остававшийся в живых, увидел это, он отшвырнул саблю и бросился бежать.

Саид не долго оставался в неведении, кого он спас; мужчина, который был повыше, подошел к нему и сказал:

— Все это кажется удивительно странным: это покушение на мою жизнь или на мою свободу и затем эта непонятная помощь и спасение. Как вы узнали, кто я? Знали ли вы о покушении этих людей?

— Повелитель правоверных, — отвечал Саид, — ибо я не сомневаюсь, что это ты, я шел сегодня вечером по улице Эль-Малек позади нескольких человек, чье темное и таинственное наречие я некогда изучил. Они говорили о том, что возьмут тебя а плен, а этого почтенного человека, твоего визиря, убьют. Так как было уже поздно предупреждать тебя, я порешил отправиться на то место, где собирались тебя подкараулить, чтобы помочь тебе.

— Благодарю тебя, — отвечал Гарун. — Однако нам нечего здесь задерживаться; возьми это кольцо и приходи с ним завтра во дворец; мы тогда поподробнее потолкуем о тебе и об оказанной тобою помощи, и я посмотрю, как мне лучше всего наградить тебя. Пойдем, визирь, нам не следует здесь дольше оставаться, — они могут вернуться.

Так он сказал и собирался увлечь за собой визиря, надев на палец юноши кольцо; но визирь попросил его подождать еще немного, обернулся и протянул удивленному юноше тяжелый мешок.

— Молодой человек, — сказал он, — господин мой, калиф, может из тебя сделать все, что захочет, даже моим заместителем может он назначить тебя. Я же мало что могу, и что могу, предпочитаю делать сегодня, чем завтра; поэтому возьми этот мешок. Впрочем, этим я не хочу откупиться от благодарности. Как только у тебя явится какое-нибудь желание, смело приходи ко мне.

Опьянев от счастья, Саид поспешил домой. Но здесь его ждал дурной прием; Калум-Бек сначала рассердился на его долгое отсутствие, потом забеспокоился, так как боялся потерять красивую вывеску своей лавки. Он встретил Саида бранью, злился и бесновался, как сумасшедший. Но Саид, успевший заглянуть в мешок и убедиться, что он был полон золотых, подумал, что может уехать на родину и без милости калифа, которая, конечно, будет не меньше, чем дар визиря, поэтому он не остался у старика в долгу, а коротко и ясно объяснил ему, что больше не останется у него ни одного часа. Сначала Калум-Бек очень этого испугался, но потом насмешливо улыбнулся и сказал:

— Ах ты, нищий, бродяга! Жалкая тварь! Куда же ты обратишься, если я лишу тебя своего покровительства? Кто накормит тебя, кто приютит тебя на ночь?

— Пусть это вас не тревожит, господин Калум-Бек, — упрямо возразил Саид, — будьте здоровы, вы меня больше не увидите.

Сказав это, он бросился бежать, а Калум-Бек, онемев от удивления, уставился ему вслед. На другое утро, хорошенько поразмыслив обо всем случившемся, он разослал своих посыльных и велел им во что бы то ни стало выследить беглеца. Долго они напрасно искали его, но, наконец, один из них вернулся и сказал, что видел, как Саид, базарный слуга, вышел из мечети и отправился в караван-сарай. Но он совершенно неузнаваем, одет в красивое платье, у него сабля и кинжал за поясом и великолепный тюрбан на голове.

Услыхав об этом, Калум-Бек разразился проклятиями и воскликнул: «Он обокрал меня и на эти деньги нарядился, он одурачил меня!» Потом он побежал к начальнику полиции, а так как было известно, что он родственник Мессура, главного евнуха, то ему легко удалось заполучить от него несколько полицейских, чтобы вместе с ними арестовать Саида. Саид сидел перед караван-сараем и преспокойно договаривался с одним купцом, встреченным им там, о путешествии в Бальсору, в родной свои город, как вдруг на него напали несколько человек и, несмотря на его сопротивление, связали ему за спиной руки. Он спросил их, что дает им право на такое, насилие, и те отвечали, что это совершается от имени полиции и его правомочного повелителя Калум-Бека. Одновременно подошел и злой старикашка, стал издеваться и насмехаться над Саидом, запустил руку к нему в карман и с криком торжества вытащил, к великому изумлению окружающих, большой мешок с золотом.

— Смотрите! Все это он постепенно наворовал у меня, негодяй! — воскликнул он, и люди с отвращением глядели на пойманного и восклицали: «Такой молодой, красивый, а уже испорченный! В суд его, в суд, пусть отведает палочных ударов!» Полицейские потащили его, и огромная процессия людей всех сословий примкнула к ним. Они кричали: «Смотрите вот красавец-слуга с базара; он обокрал своего хозяина и сбежал от него; он украл двести золотых!»

Начальник полиции встретил пойманного с мрачным лицом; Саид попробовал защищаться, но чиновник приказал ему молчать и выслушал только маленького купца. Он показал ему мешок с деньгами и спросил, не у него ли украдено это золото; Калум-Бек клялся, что это так, и хотя эта ложная клятва и помогла ему присвоить себе золото, но красавца-слугу, которого он ценил в тысячу золотых, ему не удалось вернуть, так как судья сказал:

— По закону, который несколько дней тому назад по воле моего державного господина, калифа, стал еще суровее, каждая кража, превосходящая сто золотых и совершенная в пределах базара, карается вечной ссылкой на пустынный остров. Этот вор попался очень кстати; он пополнит собой число таких молодцов до двадцати; завтра мы погрузим их на барку и отправим в море.

Саид пришел в отчаяние, он умолял чиновника выслушать его, позволить ему сказать калифу только одно слово, но тот оставался неумолим. Калум-Бек, сожалевший теперь о своей клятве, также просил за него, но судья остановил его:

— Ты получил свое золото и можешь успокоиться; ступай домой и веди себя смирно, не то я за каждое противоречивое слово оштрафую тебя на десять золотых. — Озадаченный Калум замолчал, судья сделал знак, и несчастного Саида увели.

Его бросили в мрачную и сырую темницу; девятнадцать горемык уже лежали там на соломе и встретили своего товарища по несчастью грубым хохотом и проклятиями по адресу судьи и калифа. Как ни ужасно представлялось ему будущее, как ни угнетала мысль быть сосланным на необитаемый остров, его все же утешало сознание, что на другой же день он покинет эту тюрьму. Но он жестоко ошибался предполагая, что его положение на корабле будет лучше. На самое дно трюма, где нельзя было выпрямиться, столкнули всех двадцать преступников, и там они толкались и дрались из-за лучших мест.

Подняли якорь, и Саид заплакал горькими слезами, когда корабль тронулся и повез его вдаль от родины. Только раз в день давали им немного хлеба, фруктов и глоток пресной воды, а в корабельном трюме было так темно, что каждый раз, когда пленников кормили, приходилось приносить огонь. Почти каждые два-три дня кто-нибудь среди них умирал, — так зловреден был воздух в этой плавучей тюрьме, и Саид уцелел только благодаря своей юности и железному здоровью.

Уже две недели пробыли они в море, когда в один прекрасный день волны заходили сильнее и на корабле поднялась необычайная суматоха и возня.

Саид догадался, что поднимается буря; это было ему даже приятно, так как тогда он надеялся умереть.

Корабль все сильнее бросало из стороны в сторону, и вдруг с ужасным треском он сел на мель. С палубы доносились крики и вой смешавшиеся с ревом бури. Наконец все опять затихло, но в то же время один из каторжников обнаружил открывшуюся в трюме течь. Они стали стучать в люк над ними, но никто им не ответил. Когда же вода хлынула еще сильнее, они соединенными усилиями надавили на люк и взломали его.

Они поднялись по лестнице, но наверху не нашли ни одного человека. Весь экипаж спасся на лодках. Большинство каторжников пришло в отчаяние, так как буря свирепствовала все сильнее; корабль трещал и погружался в воду. Еще час провели они на палубе и в последний раз поели припасов, найденных ими на корабле, затем буря опять возобновилась, корабль сорвало со скалы, на которую он наскочил, и разбило в щепки.

Саид уцепился за мачту, и когда корабль рухнул, он все еще держался за нее. Волны швыряли его из стороны в сторону, но, двигая ногами, он все еще находился на поверхности. Так проплавал он, все время подвергаясь смертельной опасности, около получаса, тут дудочка на цепочке выпала из его платья, и он еще раз решил попробовать, не зазвучит ли она. Одной рукой он крепко держался за мачту, а другой поднес дудочку ко рту, подул в нее, раздался звонкий и чистый звук, и мгновенно буря улеглась, волны сгладились, словно на воду вылили масла. Ему стало легче дышать, и он стал было оглядываться, нет ли поблизости земли, как вдруг мачта под ним странным образом разъехалась и зашевелилась и, к немалому своему испугу, он заметил, что сидит верхом не на бревне, а на огромном дельфине; через несколько мгновений, однако, самообладание вернулось к нему; и когда он увидел, что дельфин, хотя и быстро, но спокойно и уверенно плывет своим путем, он приписал свое чудесное спасение серебряной дудочке и добрейшей фее и вознес к небу самую пламенную благодарность. Как стрела, мчал его чудесный конь по волнам, и еще до вечера увидал он берег и различил широкую реку, в которую дельфин тотчас и свернул. Вверх по течению они поплыли медленнее, и, чтобы не умереть от голода и жажды, Саид, вспомнив, как в таких случаях поступают в старинных волшебных сказках, вынул дудочку, подул в нее сильно и от всего сердца и пожелал себе затем хорошего обеда. Тотчас рыба остановилась, а из воды вынырнул стол, до того сухой, что можно было подумать, будто он неделю простоял на солнце, и притом богато уставленный самыми изысканными кушаньями. Саид с жадностью набросился на них, так как пища его в плену была скудна и плоха, а когда достаточно насытился, произнес слова благодарности; стол нырнул в воду, он же ударил по боку дельфина, и тот сейчас же поплыл дальше вверх по реке.

Солнце начинало уже садиться, когда Саид увидел в туманной дали большой город, минареты которого показались ему похожими на минареты Багдада. Мысль о Багдаде была ему не очень приятна, но его доверие к добрейшей фее было так велико, что он не сомневался, что больше не попадет в лапы презренного Калум-Бека. Приблизительно в миле от города и совсем близко от берега он увидал великолепный загородный дворец, и, к его немалому удивлению, рыба повернула именно к этому дому.

На крыше дома стояло несколько нарядно одетых мужчин, а на берегу Саид увидал множество слуг, и все они глядели на него и от удивления всплескивали руками. У мраморной лестницы, ведшей от самой воды к увеселительному замку, дельфин остановился, и не успел Саид поставить ногу на ступени лестницы, как рыба бесследно исчезла. В то же время несколько слуг сбежали с лестницы, от имени своего господина попросили его подняться наверх и предложили ему переодеться в сухое платье. Он быстро переоделся и последовал за слугами на крышу, где нашел трех мужчин, и самый высокий и красивый из них, приветливо и благосклонно улыбаясь, пошел ему навстречу.

— Кто ты, таинственный чужестранец? — сказал он. — Ты, обуздавший морскую рыбу и управляющий ею так же искусно, как хороший наездник управляет своим боевым конем? Волшебник ты или такой же человек, как мы?

— Господин, — отвечал Саид, — последнее время мне приходилось плохо, и если это вас интересует, я расскажу вам все. — И он заговорил и рассказал трем мужчинам свою историю, начиная с того мгновения, как он покинул дом отца, и до самого своего чудесного спасения. Часто они прерывали его, выражая свое удивление и недоумение; когда же он кончил, хозяин дома, который его так приветливо встретил, сказал:

— Я верю твоим словам, Саид! Но ты рассказывал нам, что в состязании выиграл цепь, и что калиф подарил тебе кольцо. Не можешь ли ты показать нам их?

— Здесь, на сердце своем, хранил я обе эти вещи, — сказал юноша, — и лишь вместе с жизнью согласился бы я расстаться со столь дорогими для меня дарами, ибо я считаю, что совершил славный и прекрасный поступок, спасши великого калифа от рук убийц. — С этими словами он вытащил цепочку и кольцо и передал и то и другое мужчинам.

— Клянусь бородою пророка, это оно, это мое кольцо! — воскликнул высокий красивый человек. Великий визирь, обнимем его, ведь это наш избавитель. — Саиду показалось, что он видит сон, когда эти двое обняли его; но он тут же упал на колени и сказал:

— Прости меня, повелитель правоверных, что я так говорил в твоем присутствии, — ведь ты не кто иной, как Гарун ар-Рашид, великий калиф багдадский!

— Да, это я, твой друг! — отвечал Гарун. — И отныне твоя печальная судьба изменится. Следуй за мной в Багдад, оставайся среди моих ближайших друзей и будь одним из моих верных советчиков, ибо ты действительно доказал в ту ночь, что Гарун тебе не безразличен, и не каждого из своих вернейших друзей решился бы я подвергнуть такому испытанию!

Саид поблагодарил калифа; он обещал ему навсегда остаться у него и только просил позволения съездить сначала к отцу, который, верно, в большой тревоге за него; и калиф нашел это вполне естественным и справедливым. Они быстро сели на коней и еще до захода солнца прибыли в Багдад. Калиф велел отвести Саиду в своем дворце длинный ряд великолепно убранных комнат и обещал ему, кроме этого, выстроить для него особый дом.

Как только разнеслась весть об этом событии, его прежние собратья по оружию, брат калифа и сын великого визиря, поспешили к нему; они обняли его как спасителя дорогого им человека и просили его стать их другом, но они остолбенели от удивления, когда он сказал им:

— Я давно уж ваш друг, — вынул цепь, полученную им на состязаниях, и напомнил им о разных случаях, бывших с ним. Они видели его прежде только темно-коричневым и с длинной бородой; и когда он рассказал, как и зачем он изменялся, когда он в подтверждение своих слов велел принести тупое оружие и, фехтуя с ними, доказал, что он Альмансор Храбрый, тогда они с ликованием еще раз обняли его и объявили, что счастливы иметь такого друга.

На следующий день, когда Саид с великим визирем сидели у Гаруна, вошел Мессур, главный евнух, и сказал:

— Повелитель правоверных, я хотел бы просить тебя об одной милости.

— Я хочу сперва выслушать тебя, — отвечал Гарун.

— Снаружи дожидается дорогой мой кровный двоюродный брат Калум-Бек, знаменитый купец с базара, сказал он, — у него странная тяжба с человеком из Бальсоры, сын которого служил у Калум-Бека, затем украл что-то и сбежал, никто не знает куда. Теперь отец требует у Калума сына, а у того его нет; поэтому ему хотелось бы, и он просит тебя об этой милости, не согласишься ли ты в силу своей великой просвещенности и мудрости рассудить с ним этого человека из Бальсоры.

— Хорошо, я рассужу их, — отвечал калиф, — пусть через полчаса твой двоюродный брат и его противник явятся в зал суда.

Когда Мессур, рассыпаясь в благодарностях, вышел, Гарун сказал:

— Это не кто иной, как твой отец, Саид, и так как я, к счастью, узнал все, как это было на самом деле, я буду судить, как Соломон. Ты, Саид, спрячешься за занавесом моего трона и останешься там, пока я не позову тебя, а ты, великий визирь, вели тотчас привести ко мне дурного и опрометчивого полицейского судью; мне надо его допросить.

Как он приказал, так они и сделали. Сердце Саида забилось сильнее, когда шатающейся походкой в зал суда вошел его побледневший и изнуренный тоскою отец, и он увидал, с какой язвительной и самоуверенной усмешкой Калум-Бек нашептывал что-то своему двоюродному брату-евнуху. Эта усмешка так его взбесила, что он чуть было не выскочил из-за занавеса и не набросился на него, так как самыми тяжкими своими страданиями и огорчениями он был обязан этому дурному человеку.

В зале было много народа, — все хотели слышать, как будет судить калиф. Великий визирь, после того как повелитель Багдада занял место на троне, приказал всем замолчать и спросил затем, кто ищет правосудия у его господина.

С наглой миной выступил Калум-Бек и начал так:

— Несколько дней тому назад я стоял перед дверью своего магазина на базаре, когда глашатай с мешком в руке и с этим вот человеком рядом с собой проследовал между рядами лавок и возгласил: «Мешок золота тому, кто может сообщить что-нибудь о Саиде из Бальсоры». Этот Саид был у меня слугою, и поэтому я крикнул: «Сюда, друг! Я заслужу твой мешок!» Этот человек, сейчас так враждебно ко мне настроенный, приветливо обратился ко мне и спросил меня, что я знаю. Я отвечал: «Вы, вероятно, Бенезар, его отец?» И когда он радостно подтвердил это, я рассказал ему, как я нашел молодого человека в пустыне, как спас его, выходил и привез в Багдад. На радостях он подарил мне мешок. Но послушайте, что говорил этот безумный человек. Когда я дальше стал ему рассказывать, что сын его служил у меня и совершил дурной поступок, то есть обокрал меня и убежал, он не захотел этому поверить; пристает вот уже несколько дней ко мне, требует обратно сына и деньги, но я ни того ни другого не могу ему отдать, так как деньги принадлежат мне за весть, которую я ему сообщил, а его неудачника-мальчишку я никак не могу разыскать.

Потом заговорил Бенезар; он описал своего сына, рассказал, как он благороден и добродетелен, и утверждал, что никогда он не мог дойти до того, чтобы совершить кражу. И он просил калифа произвести строгое расследование.

— Я надеюсь, — сказал Гарун, — что ты исполнил свою обязанность и сообщил о краже, Калум-Бек?

— Ну, конечно, — воскликнул тот, улыбаясь, — я отвел его к полицейскому судье.

— Привести ко мне полицейского судью! — приказал калиф.

Ко всеобщему удивлению, тот, словно по мановению волшебного жезла, немедленно явился. Калиф спросил его, помнит ли он это дело, и тот подтвердил, что такой случай был.

— Ты допросил молодого человека, он признал свою вину? — спросил Гарун.

— Нет, он был до того упорен, что ни с кем иным, кроме вас, не хотел говорить, — отвечал судья.

— Но я не помню, чтобы я его видел, — сказал калиф.

— Да и зачем вам было видеть его? Тогда бы мне каждый день приходилось толпами приводить к вам этот сброд, желающий говорить с вами.

— Ты же знаешь, мое ухо открыто для всех, — отвечал Гарун, — но, вероятно, улики против него были так очевидны, что не понадобилось приводить молодого человека ко мне. У тебя, конечно, были свидетели, что деньги, украденные у тебя, были действительно твои, Калум?

— Свидетели? — переспросил тот, бледнея. — Нет, свидетелей у меня не было, и вы же знаете, повелитель правоверных, что все золотые похожи один на другой. Откуда же мог я добыть свидетелей того, что эта сотня взята из моей кассы?

— Как же ты узнал, что эта сумма принадлежит именно тебе? — спросил калиф.

— По мешку, в котором они находились, — отвечал купец.

— Мешок этот у тебя с собой? — продолжал допытываться калиф.

— Вот он! — сказал купец, вынул мешок и подал его великому визирю для передачи калифу.

Тогда визирь воскликнул с притворным удивлением:

— Клянусь бородой пророка, мне принадлежит этот мешок! А ты говоришь, он твой, собака? Я дал его, с сотней золотых, которые в нем были, одному храброму молодому человеку, который избавил меня от большой опасности.

— Подтвердишь ли ты это клятвой? — спросил калиф.

— Это так же верно, как то, что я попаду в рай, — отвечал визирь, — и моя дочь сама сшила его.

— Ай-ай-ай! — воскликнул Гарун. — Так тебе, значит, дали ложное показание, судья? Почему же ты поверил, что мешок принадлежит этому купцу?

— Он клялся, — со страхом отвечал судья.

— Так ты дал ложную клятву? — напустился калиф на купца, который теперь бледный и дрожащий стоял перед ним.

— Аллах, Аллах! — закричал тот. — Я, конечно, ничего не хочу сказать против господина великого визиря, — он достоин всякого доверия, но ведь мешок все-таки мой, и негодный Саид украл его. Я дал бы тысячу туманов, только бы он был здесь в данную минуту!

— Куда же ты девал этого Саида? — спросил калиф. — Скажи, куда послать за ним, чтобы он дал мне свои показания?

— Я сослал его на пустынный остров, — отвечал судья.

— О Саид! Мой сын, мой сын! — воскликнул несчастный отец и заплакал.

— Так, значит, он сознался в преступлении? — спросил Гарун.

Судья побледнел; от смущения он не знал, куда глядеть, и, наконец, проговорил:

— Если я не ошибаюсь, кажется, сознался.

— Но наверное ты этого не знаешь? — продолжал калиф страшным голосом. — Так мы спросим об этом его самого! Выходи, Саид, и ты пойди сюда, Калум-Бек, и прежде всего ты заплатишь тысячу золотых за то, что он тут.

Калуму и судье показалось, что они видят привидение; они упали на колени и закричали:

— Смилуйся, смилуйся!

Бенезар, от радости наполовину лишившийся чувств, бросился в объятия своего пропавшего сына. Но калиф продолжал с неумолимой строгостью:

— Судья, вот Саид, он признавался в преступлении?

— Нет, нет! — заревел судья. — Я выслушал показания одного Калума, потому что он уважаемый всеми человек.

— Так я для того поставил тебя судьей надо всеми, чтобы ты выслушивал только знатных? — воскликнул Гарун ар-Рашид в порыве благородного гнева. — На десять лет ссылаю тебя на пустынный Остров посреди моря, там подумай о справедливости; а ты, негодный человек, который приводишь в себя умирающих не для того, чтобы их спасти, а чтобы делать из них своих рабов, ты заплатишь, как уже сказано, тысячу туманов, которые ты обещал дать, если появится Саид свидетельствовать в твою пользу.

Калум обрадовался, что так дешево отделался, и уже хотел было благодарить добрейшего калифа, но тот добавил:

— За ложную клятву из-за ста золотых ты получишь сотню ударов по подошвам. А там пусть Саид сам выбирает, возьмет ли он себе твою лавочку и тебя самого в качестве носильщика, или же удовольствуется десятью золотыми за каждый день, который он прослужил у тебя.

— Отпустите негодяя, калиф, — воскликнул юноша, — мне ничего не надо из того, что принадлежало ему!

— Нет, — отвечал Гарун, — я хочу, чтобы ты был вознагражден. Я выбираю за тебя десять золотых за день, а ты подсчитай, сколько дней ты провел в его когтях. А теперь пусть он убирается.

Их увели, а калиф проводил Бенезара и Саида в другой зал; там он сам рассказал о своем чудесном спасении Саидом, и только изредка его прерывал рев Калум-Бека, которому в это время во дворе отсчитывали по подошвам его полновесные золотые.

Калиф пригласил Бенезара жить с Саидом у него в Багдаде. Тот согласился и съездил только ненадолго домой за своим имуществом. Саид же, как принц, зажил во дворце, который построил ему благодарный калиф. Брат калифа и сын великого визиря были его ближайшими друзьями, и в Багдаде сложилась поговорка: «Хотел бы я быть таким же добрым и счастливым, как Саид, сын Бенезара».

— Под такие рассказы никакой сон не одолеет, хотя бы и пришлось не спать две-три ночи подряд, а то и больше, — сказал оружейный мастер, когда егерь окончил свой рассказ. — И не в первый раз приходится мне убеждаться в этом. Как-то в давнишние времена работал я подмастерьем у одного колокольного литейщика. Хозяин был человек богатый и не скупой; поэтому мы и удивились, когда раз получили крупный заказ, а он, против своего обыкновения, вдруг оказался ужасным скаредом. Для новой церкви отливали колокол, и мы, молодежь и подмастерья, должны были всю ночь сидеть у горна и поддерживать огонь. Мы, конечно, думали, что мастер выкатит свой заветный бочонок и угостит нас хорошим старым вином. Но не тут-то было. Только каждый час он подносил нам круговую чарку, а сам пускался рассказывать о своих странствиях и о всевозможных случаях из своей жизни, за ним начинал рассказывать старший подмастерье, и так все подряд, и никто из нас не дремал, а все жадно слушали. И мы не заметили, как наступил день. Тут-то мы поняли хитрость мастера, — он разговорами не давал нам спать. Как только колокол был отлит, он не пожалел вина и с лихвой возместил нам то, чего так мудро недодал нам в ту ночь.

— Это был разумный человек, — возразил студент, — от сна ничто так не помогает, как разговор. Поэтому мне не хотелось бы в эту ночь оставаться одному, потому что около одиннадцати часов я никак не могу побороть сон.

— И крестьяне тоже смекнули это, — сказал егерь. — Когда женщины и девушки в долгие зимние вечера сидят при огне и прядут, они не остаются поодиночке у себя дома, потому что легко могли бы заснуть за работой, но собираются большим обществом в ярко освещенных горницах, работают и рассказывают друг другу разные разности.

— Да, — сказал извозчик, — и иногда бывает страсть как жутко; поневоле станешь бояться, когда они начнут рассказывать об огненных духах, которые бродят по свету, о гномах, которые по ночам стучат на чердаке, о привидениях, пугающих людей и скот.

— Ну, это не слишком-то приятное развлечение, — возразил студент, — мне лично ничто так не противно, как истории о привидениях.

— А я как раз обратного мнения! — воскликнул оружейный мастер. — Мне очень приятно бывает, когда рассказывают хорошую страшную историю. Это все равно, что в дождливую погоду спать под крышей. Слышишь, как капли — тик-так, тик-так — стучат по черепице, а самому так тепло в сухой постели. Также вот когда в большом обществе при ярком освещении слушаешь о привидениях, чувствуешь себя в безопасности, и тебе приятно.

— Ну, а потом, — сказал студент, — разве не будет бояться тот из слушавших, кто питает эту нелепую Веру в привидения? Разве он не испугается, когда останется один в темноте? Не станет думать о всем том страшном, что слышал? Я еще до сих пор сержусь, когда вспоминаю все эти рассказы о привидениях, слышанные мною в детстве. Я был веселым и живым мальчиком, может быть, даже несколько более беспокойным, чем этого хотелось моей кормилице. А она не знала другого средства заставить меня замолчать, как только пугать меня. Она рассказывала мне всякие страшные сказки о ведьмах и о злых духах, которые будто бы бродят по дому; и когда кошка поднимала возню на чердаке, она испуганно шептала мне: «Слышишь, сынок? Вот он опять ходит вверх и вниз по лестнице, — это мертвец! Голову свою он несет под мышкой, а глаза в голове горят, как фонари; вместо пальцев у него когти, и если он кого поймает впотьмах, то непременно свернет ему голову».

Мужчин насмешил этот рассказ, но студент продолжал:

— Я был слишком мал тогда, чтобы понять, что все это неправда и выдумка. Я не боялся самой большой охотничьей собаки, всех своих товарищей по играм побеждал в борьбе, но, попадая в темную комнату, я зажмуривал глаза, — мне казалось, что сейчас мертвец подкрадется ко мне. Дошло до того, что я не соглашался один и без свечи выйти из комнаты, если снаружи было темно; и сколько раз потом наказывал меня отец, когда замечал во мне эту дурную привычку! Но еще долгое время я не мог побороть в себе этот детский страх, а виновата в этом только моя глупая кормилица.

— Да, это настоящее преступление, — заметил егерь, — набивать детскую голову такими суевериями. Могу вас уверить, что я знавал смелых и мужественных людей, егерей, которые не побоялись бы встретить трех врагов; когда же случалось им по ночам в лесу подкарауливать дичь или браконьеров, на них вдруг нападал страх: дерево они принимали за ужасное привидение, куст — за ведьму, а двух светляков — за глаза какого-нибудь чудовища, подстерегающего их в темноте.

— И не только для детей считаю я крайне вредными и глупыми такого рода рассказы, — возразил студент, — а вообще для каждого: ну разве станет разумный человек рассуждать о поведении и естестве тех, что существуют только в мозгу глупца? Только там они и появляются, а больше нигде. Но вреднее всего действуют эти рассказы на деревенских жителей. Там глубоко и нерушимо верят в глупости такого рода и веру эту поддерживают на посиделках и в кабаках, где люди тесно усаживаются в кружок и прерывающимся от страха голосом рассказывают друг другу самые ужасные истории.

— Да, господин, — возразил извозчик. — Вы, пожалуй, правы, — не одна беда стряслась по милости этих рассказов; моя родная сестра лишилась из-за них жизни самым ужасным образом.

— Как так? Из-за таких рассказов? — воскликнули с удивлением слушатели.

— Да, именно из-за таких рассказов, — продолжал тот. — В деревне, где жил наш отец, тоже существует обычай зимними вечерами собираться женщинам и девушкам всем вместе и прясть. Молодые парни приходят тоже и рассказывают всякую всячину. Раз вечером заговорили как-то о привидениях и о выходцах с того света, и один парень рассказал о старом лавочнике, умершем десять лет тому назад, но не нашедшем покоя в могиле. Каждую ночь он сбрасывает с себя землю, выходит из могилы и медленно крадется, покашливая, как он это делал при жизни, к своему прилавку; там он развешивает сахар и кофе и при этом бормочет:

Три четверти фунта в полночный час

Потянут к полудню фунт как раз.

Многие уверяли, что видели его, и девушки и женщины были сильно напуганы. Но моя сестра, девушка лет шестнадцати, захотела быть умнее других и заявила: «А я ничему этому не верю; кто умер, тот уж больше не вернется!» Она сказала это, но, к сожалению, не была убеждена в этом, и ей случалось прежде бояться всего этого. Тогда один из молодых людей сказал: «Если ты так думаешь, ты его не испугаешься; его могила всего в двух шагах от могилы недавно умершей Кетхен. Осмелься, пойди на кладбище, сорви с могилы Кетхен цветок и принеси нам его, — тогда мы поверим, что ты не боишься лавочника».

Сестре моей стало стыдно, что над ней будут смеяться, поэтому она сказала: «О, мне это ничего не стоит, какой же вам принести цветок?»

«Во всей деревне нигде не цветут подснежники, кроме как на кладбище; поэтому принеси нам оттуда букет подснежников», — отвечала одна из ее подруг.

Она встала и пошла, и все мужчины похвалили ее за храбрость, но женщины качали головой и говорили: «Только бы это благополучно сошло!» Моя сестра направилась к кладбищу; ярко светил месяц, и ей стало страшно, когда часы пробили двенадцать, и она открыла калитку кладбища.

Она перешагнула через много знакомых могильных холмиков, а на сердце у нее становилось все страшнее и страшнее, чем ближе она подходила к белым цветам Кетхен и к могиле лавочника, встававшего по ночам из гроба.

Но вот она дошла; дрожа от страха, опустилась она на колени и стала рвать цветы. Тут ей показалось, что где-то совсем близко раздался шорох; она оглянулась; в двух шагах от нее с могилы взлетала земля, и медленно поднялась из нее какая-то фигура. Это был бледный человек в белом колпаке. Сестра испугалась; она еще раз взглянула в ту сторону, чтобы убедиться, не ошиблась ли; когда же человек из могилы обратился к ней и гнусавым голосом сказал: «Добрый вечер, девушка, откуда так поздно?» — на нее напал смертельный страх; она вскочила, побежала через могилы обратно и, вне себя, рассказала о том, что видела, после чего так ослабела, что домой ее пришлось отнести на руках. И разве помогло нам, когда мы на другой день узнали, что это был могильщик, копавший там могилу и заговоривший с моей бедной сестрой? Прежде даже чем она узнала, что это был могильщик, у нее сделалась горячка, от которой она и умерла через три дня. Цветы для своего погребального венка она нарвала себе сама.

Извозчик замолчал, и слеза повисла у него на ресницах; остальные же с участием глядели на него.

— Значит, бедный ребенок умер именно от этого суеверия, — сказал молодой золотых дел мастер. — Мне вспомнилось по этому случаю предание, которое я охотно расскажу вам и которое, к сожалению, также печально кончается.

Стинфольская пещера

(Шотландское предание)

Много лет тому назад на одном из скалистых шотландских островов жили в счастливом согласии два рыбака. Оба они были холостые, родных у них не было, и их общая работа, хотя они и делали ее по-разному, кормила их обоих. Они были приблизительно одного возраста, но по внешности и по душевному складу были так же различны, как орел и тюлень.

Каспар Штрумпф был низенький и толстый человечек, с широким, жирным и круглым, как луна, лицом и добрыми смеющимися глазами, которым, казалось, были чужды тоска и забота. Он был не только жирен, но также сонлив и ленив, — поэтому на его долю приходилась домашняя работа: он пек хлеб, готовил обед, плел сети как для собственного употребления, так и на продажу, и обрабатывал их небольшое поле. Его товарищ был полная противоположность ему: длинный и худой, со смелым ястребиным профилем и зоркими глазами, он был известен как самый предприимчивый и удачливый рыбак, самый бесстрашный охотник за морскими — птицами и их пухом, самый трудолюбивый земледелец на всем острове и в то же время как самый жадный до денег торговец на рынке в Кирхуэлле. Но так как товар у него был доброкачественный и продавал он без обмана, то все охотно покупали у него; и Вильм Фальк (так звали его земляки) и Каспар Штрумпф, с которым первый, несмотря на страсть к наживе, охотно делил свои трудом добываемые барыши, не только имели хорошую еду, но и были на верном пути к некоторому благосостоянию. Однако одного благосостояния было мало ненасытной душе Фалька: ему хотелось быть богатым, очень богатым, а так как он со временем понял, что, трудясь обычным образом, не скоро добьешься богатства, ему пришла в голову соблазнительная мысль достичь богатства при помощи какого-нибудь необыкновенного счастливого случая; и когда, наконец, эта мысль окончательно овладела его смятенной душой, она закрылась для всего остального, и он заговорил об этом с Каспаром Штрумпфом как о деле решенном. Каспар же, для которого каждое слово Фалька было священно, как евангелие, рассказал о том своим соседям, — и так разнесся слух, что Вильм Фальк или на самом деле продал свою душу дьяволу, или же, во всяком случае, получил «от князя преисподней такое предложение.

Правда, Фальк сначала смеялся над такими слухами, но постепенно ему полюбилась мысль, что какой-нибудь дух со временем откроет ему, где скрыт клад, и он перестал спорить, когда земляки его затевали с ним подобные разговоры. Хотя он по-прежнему занимался своим делом, но с меньшей охотой, и нередко терял большую часть времени, уходившего прежде на рыбную ловлю или на другие полезные работы, в бесплодных поисках приключения, которое сразу помогло бы ему разбогатеть. И на его несчастье, когда он однажды стоял на пустынном берегу и со смутной надеждой глядел на волновавшееся море, словно ожидая от него невесть какого счастья, большая волна, вместе с оторванными водорослями и каменьями, подкатила к его ногам желтый шарик из золота.

Вильм стоял, как околдованный; так, значит, его предчувствие не было пустой мечтой; море дарило ему золото, прекрасное, чистое золото, вероятно, остатки тяжелого слитка, которые волнами были обточены до величины ружейной пули. И вдруг ему стало ясно, что когда-то где-нибудь у этих берегов тяжело нагруженный корабль потерпел крушение и что ему предназначено судьбой извлечь из морских глубин похороненное там богатство. С тех пор эта мысль всецело овладела им; тщательно скрыв свою находку даже от своего друга, чтобы никто другой не мог напасть на след его открытия, он забросил все дела и дни и ночи проводил на берегу, где не закидывал сетей в море, а лишь копал нарочно для того сделанной им лопатой в надежде найти золото. Но он ничего не нашел, кроме бедности, — ведь сам он больше ничего не зарабатывал, а вялых усилий Каспара было недостаточно, чтобы прокормить их обоих. Поиски огромных богатств поглотили не только найденное золото, но постепенно и все имущество холостяков. И как прежде Штрумпф молчаливо принимал от Фалька лучшие куски, так и теперь он молча и безропотно покорился тому, что бесцельная деятельность приятеля лишала его необходимого. А как раз это кроткое терпение товарища и побуждало Фалька продолжать свои неустанные поиски. Но особенно неутомимым делало его то обстоятельство, что, как только он ложился спать и глаза его смыкались, кто-то шептал ему на ухо слово; он слышал его очень явственно, каждый раз это было все одно и то же слово, но он никак не мог его запомнить. Хотя он и не знал, какое отношение к его теперешнему занятию имело это странное обстоятельство, но на душу, подобную душе Фалька, все действует: и это таинственное нашептывание также укрепило в нем веру в то, что ему предстоит огромное счастье, которое он по-прежнему видел лишь в куче денег.

Однажды на берегу, где он нашел золотую пулю, его застигла буря, да такая страшная, что он поспешил укрыться от нее в ближайшей пещере. Эта пещера, которую обитатели острова зовут Стинфольской, состоит из длинного подземного хода, обоими отверстиями обращенного к морю; таким образом, волнам открыт в пещеру свободный доступ, и, с громким ревом и пенясь, они постоянно прорываются в нее. Людям в эту пещеру можно было проникнуть только в одном месте, а именно через расселину сверху, но, кроме отчаянных мальчишек, редко кто туда спускался, так как к прочим опасностям присоединялся еще слух, что в пещере нечисто. С трудом спустился Вильм в эту расселину и на глубине приблизительно двенадцати футов от поверхности поместился на выступе камня, под навесом скалы, и тотчас, под рев бушующих у его ног волн и под завывание ветра над головой, погрузился в свой обычный круг мыслей, — именно о затонувшем корабле и о том, какой это был корабль, так как, несмотря на все свои расспросы, он даже от старейших обитателей острова ничего не мог узнать о корабле, когда-либо потерпевшем на том месте крушение. Как долго он так просидел, он и сам не знал, когда же, наконец, очнулся от своей задумчивости, то заметил, что буря улеглась, и он собирался уже подняться кверху, когда из глубины раздался голос и слово Кар-мил-хан совершенно явственно донеслось до его слуха. Испуганный, он вскочил и заглянул в пропасть. «Великий боже! — воскликнул он. — Ведь это именно то слово, которое преследует меня во сне. Но, силы небесные, что же оно значит?» — «Кармилхан!» — словно вздох еще раз донеслось из пещеры, когда он уже вытащил одну ногу из расселины, и он, как испуганная лань, бросился бежать к своей хижине.

А Вильм, между тем, не был бабой; только уж очень это было неожиданно. Да и страсть к наживе была в нем слишком сильна, чтобы тень опасности могла отпугнуть его и отвратить его от опасного предприятия. Однажды, когда он поздно ночью, при лунном свете, как раз против пещеры, старался выловить своей лопатой золото, он вдруг за что-то зацепился. Он потянул изо всей силы, но масса не подалась. Тем временем поднялся ветер, темные тучи заволокли небо, лодку бешено качало и она грозила опрокинуться; но Вильма это не смущало, — он тянул и тянул, пока сопротивление не прекратилось, а так как он не чувствовал тяжести, то подумал, что оборвал канат. Но в ту минуту, когда тучи собирались совсем закрыть луну, на поверхности появилась круглая черная масса, и опять раздалось преследовавшее его слово «Кармилхан». Он поспешил схватить эту массу, но как только протянул за ней руку, она исчезла во тьме ночи, и разразившаяся в то же время буря заставила его искать прибежище под навесом ближайших скал. Здесь он, утомленный, уснул, и во сне, мучимый своей необузданной фантазией, снова переживал те муки, которыми днем терзало его непрестанное стремление к богатству. Первые лучи восходящего солнца упали на спокойную теперь поверхность моря, и Фальк проснулся. Он хотел было опять приняться за привычную работу, когда увидал что-то, приближающееся к нему издалека. Он различил вскоре лодку и сидящего в ней человека; но удивлению его не было границ, когда он убедился, что судно движется без руля и без парусов, — притом кормой повернуто к берегу, — и сидящая в нем особа ни малейшего внимания не обращает на руль, если таковой вообще имеется. Лодка подплывала все ближе и, наконец, остановилась неподалеку от Вильма. Теперь видно было, что в ней сидел маленький сморщенный старичок, одетый в желтую парусину, с красным, торчащим кверху колпаком на голове, с закрытыми глазами и неподвижный, как высохший труп. Напрасно криками и толчками старался Вильм расшевелить старика и уже собирался прикрепить к лодке канат и увести ее, как человечек раскрыл глаза и зашевелился и сделал это так, что даже смелого рыбака обуял ужас.

— Где я? — глубоко вздохнув, спросил старик по-голландски. Фальк, от голландских ловцов сельдей знавший немного этот язык, назвал ему остров и спросил, кто он такой и что его сюда привело.

— Я прибыл взглянуть на «Кармилхан».

— На «Кармилхан»? Боже милостивый! Что же это? — воскликнул жадный рыбак.

— Я не отвечаю на вопросы, заданные мне таким образом, — возразил человечек, явно испугавшись.

— Ну тогда кто же это «Кармилхан»? — закричал Фальк.

— Теперь «Кармилхан» ничто, но когда-то это был прекрасный корабль, нагруженный таким количеством золота, как ни одно другое судно на свете.

— Где же он погиб и когда?

— Сто лет тому назад; где — я точно не знаю; я прибыл сюда, чтобы отыскать это место и выловить затонувшее золото; если ты мне поможешь, то мы поделим добычу.

— От всего сердца! Скажи только, что должен я делать?

— То, что тебе придется делать, требует мужества; незадолго до полуночи ты должен отправиться в самую пустынную и дикую часть острова, с тобой должна быть корова, которую ты там зарежешь, и кто-нибудь пусть завернет тебя в ее свежую шкуру. Твой спутник должен затем положить тебя на землю и оставить одного, и тогда не пройдет и часа, а ты уже будешь знать, где сокрыты сокровища «Кармилхана».

— Но таким образом старый Энгроль погубил свое тело и душу! — воскликнул в ужасе Вильм. — Ты злой дух, — продолжал он, быстро гребя прочь, — ступай в ад, я не хочу иметь с тобой дела.

Человечек заскрёжетал зубами, стал браниться и посылать ему вслед проклятия; но рыбак, приналегший на оба весла, вскоре перестал его слышать, а затем, обогнув скалу, и видеть. Но открытие, что злой дух хочет использовать его жадность и, при помощи золота, заманить его в свою западню, не исцелило ослепленного рыбака; наоборот, он решил воспользоваться сообщением желтого человечка сам, не предаваясь лукавому; и по-прежнему, пытаясь найти золото на пустынном берегу, он пренебрег благосостоянием, которое принесли бы богатые уловы в других областях моря, как и вообще всякой работой, хотя раньше трудился с таким усердием; и изо дня в день погружался со своим приятелем все глубже в нищету, пока, наконец, не стал нуждаться в самом насущном. И хотя этот упадок всецело можно было приписать упрямству и пагубной страсти Фалька, и забота о пропитании обоих целиком ложилась теперь на Каспара Штрумпфа, последний никогда не позволял себе ни малейшего упрека; он по-прежнему выказывал ему всю ту же покорность, то же доверие к его уму, как и в те времена, когда Фальку удавались все его предприятия; это обстоятельство значительно усиливало страдание Фалька, но заставляло его еще упорнее искать золото, потому что он надеялся таким образом вознаградить друга за теперешние лишения. При этом дьявольское нашептывание слова «Кармилхан» каждый раз, когда он засыпал, продолжалось; одним словом, нужда, обманутые ожидания и жадность довели его до своего рода безумия, и он решил исполнить то, к чему склонял его человечек, хотя из старинных преданий хорошо знал, что тем самым предаст себя духам тьмы.

Напрасно Каспар уговаривал его не делать этого; чем больше он умолял друга отказаться от этого отчаянного предприятия, тем больше горячился Фальк, и добрый слабый человек согласился, наконец, сопровождать его и помочь ему привести в исполнение его план. У обоих больно сжалось сердце, когда они обмотали веревкой рога красивой коровы, — их последнего достояния, — которую они вырастили из теленка и до сих пор не продавали, потому что не могли примириться с мыслью отдать ее в чужие руки. Но злой дух, овладевший Вильмом, задушил в нем все лучшие чувства, а Каспар не умел ему противиться. Был сентябрь месяц, и начались длинные ночи шотландской зимы. Гонимые суровым вечерним ветром, тяжело катились ночные облака, громоздясь, как айсберги в Мальстреме, глубокие тени заполняли пропасти, и неясные русла рек казались черными и страшными, как адские бездны. Фальк шел впереди, а за ним следовал Штрумпф, содрогаясь от своей собственной смелости, и слезы наполняли его печальные глаза, когда он взглядывал на бедное животное, так доверчиво и бессознательно шагавшее навстречу своей близкой смерти, которая предстояла ему от руки, до сих пор кормившей его. С трудом достигли они узкой болотистой долины, поросшей кое-где мхом и вереском, усеянной крупными камнями и окруженной цепью диких гор, терявшихся в сером тумане; редко сюда ступала нога человека. По колеблющейся почве приблизились они к большому камню, с которого, клекоча, взлетел на воздух вспугнутый орел. Бедная корова глухо замычала, словно сознавая весь окружающий ужас и чуя предстоящую ей судьбу. Каспар отвернулся, чтобы вытереть быстро лившиеся слезы, он заглянул в расселину скалы, в которую они вошли и откуда доносился до них отдаленный шум морского прибоя, потом взглянул на вершины гор, где громоздились черные, как уголь, облака и откуда изредка исходило глухое ворчание. Когда он опять посмотрел в сторону Вильма, тот только что привязал несчастную корову к камню и стоял с занесенным топором, готовясь убить красивое животное.

Это было нестерпимо; решение Каспара подчиниться воле друга пошатнулось; ломая руки, упал он на колени.

— Ради бога! Вильм Фальк! — закричал он голосом, полным отчаяния. — Пожалей себя! Пожалей корову! Пожалей и себя и меня! Спаси свою душу, свою жизнь! А если ты все-таки не боишься искушать бога, то подожди до завтра и принеси в жертву лучше другое животное, чем нашу милую корову.

— Каспар, ты с ума сошел! — как безумный, закричал Вильм, все еще не опуская занесенный топор. — Я должен пожалеть корову и умереть с голоду?

— Ты не умрешь с голоду, — решительно возразил Каспар, — пока у меня есть руки, ты не будешь голодать; с утра до ночи я буду работать на тебя, только не лишай своей души вечного блаженства и оставь в живых нашу бедную корову!

— Тогда возьми топор и размозжи мне голову! — закричал Фальк с отчаянием в голосе. — Я не тронусь с места, пока не добьюсь своего! Или, может быть, ты вместо меня отыщешь сокровища «Кармилхана»? Трудом рук своих ты можешь удовлетворить только наши самые жалкие потребности! Но ты можешь пресечь мою жизнь — иди, пусть я паду жертвой!

— Вильм, убей корову, убей меня! Мне ничего не жаль, мне жаль лишь твою бессмертную душу! Ах! Да ведь это же алтарь пиктов[12], и жертва, которую ты хочешь принести, предназначается духу тьмы!

— Какое мне до этого дело? — закричал, дико смеясь, Фальк, как человек, который ничего не хочет знать о том, что может отвлечь его от его намерения. — Каспар, ты сошел с ума и меня с ума сводишь! Но вот, — продолжал он, бросая топор, схватывая с камня нож и делая вид, что хочет заколоться, — оставь себе вместо меня корову!

В одно мгновение Каспар очутился рядом с ним, вырвал у него из рук орудие убийства, схватил топор, замахнулся и с такой силой ударил по голове любимое животное, что оно, не дрогнув, упало мертвым к ногам своего господина.

Молния, сопровождаемая ударом грома, сопутствовала этому поспешному действию, и Фальк уставился на своего друга глазами, какими мужчина смотрит на ребенка, осмелившегося сделать то, на что он сам не мог решиться. Но, казалось, Штрумпф не испугался грома, немое удивление товарища также не взволновало его, — он, не говоря ни слова, набросился на корову и принялся сдирать с нее шкуру. Вильм, придя в себя, также стал помогать ему, но при этом настолько же выказывал отвращения, насколько прежде ему не терпелось принести эту жертву. Тем временем собралась гроза; в горах зарокотал гром, и ужасные молнии стали извиваться вокруг камня и над мхом ущелья, в то время как ветер, еще не домчавшийся до этой высоты, наполнял своим диким воем нижние долины и берег моря. Когда же, наконец, шкура была содрана, оба рыбака оказались промокшими до костей. Они расстелили шкуру на земле, Каспар завернул в нее Фалька и, как тот велел, крепко связал его в ней. И только после того, как все это было сделано, бедный человек нарушил молчание, и с жалостью глядя на ослепленного друга, спросил его дрожащим голосом:

— Могу ли я еще что-нибудь сделать для тебя, Вильм?

— Больше ничего, — отвечал тот. — Прощай.

— Прощай, — отвечал Каспар. — Да хранит тебя бог и да простит тебя, как я прощаю.

Это были последние слова, слышанные им от Вильма, так как в следующее мгновение Каспар исчез в возрастающей темноте, и в то же мгновение разразилась и самая ужасная буря, какую когда-либо приходилось переживать Фальку.

Она началась с молнии, осветившей не только горы и скалы в непосредственной близи, но и долину под ним и волнующееся море с разбросанными в бухте скалистыми островами, среди которых ему почудился призрак большого чужеземного корабля со сломанными мачтами. Впрочем, корабль этот мгновенно исчез. Громовые удары сделались еще оглушительнее; множество оторвавшихся от скал обломков катилось с гор, грозя раздавить Фалька; дождь лил такими потоками, что в одну минуту залил узкую и топкую долину, и вода вскоре достигла Вильму до плеч; к счастью, Каспар положил верхнюю часть его туловища на возвышение, не то бы он сразу утонул. Вода все поднималась, и чем больше Вильм напрягался, чтобы выйти из своего опасного положения, тем плотнее сжимала его шкура. Напрасно звал он Каспара, — тот был уже далеко. Обратиться к богу в своей беде он не смел, и ужас охватывал его, когда он хотел молиться тем силам, которым предался.

Вода заливала ему уши, касалась уже края его губ. «Боже, я погиб!»— вскрикнул он, почувствовав, как вода заструилась по его лицу. Но в то же мгновение шум, похожий на шум водопада, донесся до его слуха, и тотчас вода отошла от его губ. Поток прорвался среди камней, а так как одновременно дождь несколько уменьшился и глубокая тьма на небе слегка рассеялась, то и отчаяние его немного утихло, и блеснул луч надежды. Правда, он чувствовал себя утомленным, как после смертельной борьбы, и страстно желал освободиться из своего плена, но цель его отчаянного стремления не была еще достигнута, и поэтому, с исчезновением непосредственной опасности, жадность со всеми прочими страстями тотчас вновь вселилась в его грудь. Чтобы достигнуть цели, он продолжал лежать и от холода и усталости погрузился в глубокий сон.

Он проспал приблизительно часа два, когда холодный ветер, пробежавший по его лицу, и шум как бы приближающихся морских волн вывели его из блаженного забытья. Небо опять потемнело, молния, подобная той, какой началась первая гроза, еще раз осветила окрестность, и ему опять показалось, что он видит чужеземный корабль. Теперь он, казалось, повис в воздухе, взнесенный волной возле самой Стинфольской пещеры, и вдруг стремительно низвергся в пучину при свете непрерывных молний. Он все еще, не отрываясь, глядел туда, где исчез призрак, как вдруг из долины поднялся гигантский водяной смерч и с такой силой бросил его о скалу, что у него помутилось в голове. Когда он снова пришел в себя, непогода улеглась, небо прояснилось, но зарницы все еще вспыхивали. Он лежал у самого подножья горы, окаймлявшей долину, и чувствовал себя до того разбитым, что не мог пошевельнуться. Он слышал затихающий шум прибоя, к которому примешивалась торжественная музыка, напоминающая церковное пение. Эти звуки были сначала так слабы, что он подумал было, что ошибся, но они раздавались по-прежнему, и притом все яснее и ближе, и ему стало казаться, что он различает напев псалма, слышанного им прошлым летом на борту голландского судна с сельдью.

Наконец он стал различать отдельные голоса, и ему почудилось, что он разбирает и отдельные слова; голоса раздавались теперь в долине, и когда он, с трудом придвинувшись к камню, положил на него голову, то увидал двигавшееся прямо на него шествие, от которого и исходило пение. Горе и ужас застыли на лицах приближавшихся людей, а с одежды их капала вода. Вот они подошли к нему совсем близко, и пение умолкло. Шествие возглавляли музыканты, затем виднелись моряки, а за ними шел высокий и могучий человек в старинном, богато украшенном золотом одеянии, с мечом на боку и с толстой камышовой тростью с золотым, набалдашником в руке, Рядом с ним бежал негритенок, от времени до времени подававший своему господину длинную трубку, из которой тот торжественно делал несколько затяжек и затем, возвратив ее, выступал дальше. Выпрямившись во весь рост, он остановился перед Вильмом, а по бокам стали другие, менее нарядно одетые мужчины, с трубками в руках, хотя не такими драгоценными, как трубка, которую негритенок нес за толстым человеком. За ними появились еще люди; среди них несколько женщин, некоторые держали младенцев на руках или вели за руку детей постарше, — все в богатых, но чужеземных одеяниях; толпа голландских матросов замыкала шествие, и у всех у них или рот был полон табаку, или в зубах торчала коричневая трубка, которую они молча и мрачно курили.

Рыбак с ужасом глядел на это своеобразное сборище, однако ожидание того, что должно было случиться, не давало ему окончательно упасть духом. Долго стояли они так вокруг него, и дым от их трубок поднимался облаком над ними, а сквозь него проглядывали звезды. Круг их обступал Вильма все теснее, они курили все сильнее, облако дыма, выходившее из их ртов и трубок, сгущалось. Фальк был бесстрашный, отчаянный малый, он был готов ко-всему; но когда эта таинственная толпа стала все ближе надвигаться на него, как бы собираясь задавить его своей массой, мужество покинуло его, крупные капли пота выступили у него на лбу, и ему казалось, что он умрет от страха. Можно же представить себе его ужас, когда он случайно перевел глаза и увидал возле самой своей головы неподвижно и прямо сидящего желтого человечка, точь-в-точь таким же, каким он видел его в первый раз, — только теперь он, словно передразнивая все собрание, тоже держал в зубах трубку. В смертельном страхе, охватившем его, Фальк воскликнул, обратившись к главному лицу:

— Во имя того, кому вы служите, кто вы? И что вы хотите от меня? — Высокий человек торжественнее, чем когда-либо, трижды затянулся, передал затем трубку своему слуге и отвечал с устрашающим бесстрастием:

— Я — Альфред-Франц ван-дер-Свельдер, владелец корабля «Кармилхан» из Амстердама, который на пути из Батавии затонул возле этих скал со всем экипажем и грузом; вот мои офицеры, вот мои пассажиры, а это мои отважные матросы, которые все утонули вместе со мной. Зачем вызвал ты нас из наших глубоких жилищ на дне морском? Зачем нарушил ты наш покой?

— Я хочу знать, где сокровища «Кармилхана»?

— На дне моря.

— Но где?

— В Стинфольской пещере.

— Как мне получить их?

— Гусь ныряет за сельдью в бездну морскую, разве сокровища «Кармилхана» не стоят того?

— Сколько же придется их на мою долю?

— Больше, чем ты когда-либо успеешь истратить.

Желтый человек оскалил зубы, и все собрание громко расхохоталось.

— Ты кончил? — опять спросил начальник.

— Да. Будь здоров.

— Всего хорошего, до свидания, — отвечал голландец и повернулся, чтобы уйти; музыканты снова стали во главе процессии, и все удалились в том же точно порядке, как пришли, под то же торжественное пение, которое, по мере того как они удалялись, становилось все тише и невнятнее, пока, немного погодя, вовсе не затерялось в шуме прибоя. Теперь Вильм напряг свои последние силы, чтобы освободиться от пут, и ему удалось, наконец, освободить сначала одну руку, которой он развязал опутывавшие его веревки, а затем и совсем вылезть из шкуры. Не оглядываясь, поспешил он в хижину и нашел бедного Каспара Штрумпфа в тяжелом обмороке на полу. С трудом привел он его в себя, и бедняга заплакал от радости, когда увидал перед собой товарища детства, которого считал погибшим. Но этот луч радости тотчас потух, когда он узнал от друга об его отчаянном намерении.

— Лучше мне попасть в ад, чем без конца видеть эти голые стены и прочую нищету. Пойдешь ты за мной или нет, я все равно уйду. — С этими словами Вильм схватил факел, огниво и канат и пустился бежать. Каспар помчался за ним, как только мог быстрее, и застал его уже стоящим на выступе скалы, на котором он раньше искал убежища от бури; Фальк собирался уже спуститься по канату в черную бушующую пропасть. Когда Каспар убедился, что все его увещевания никак не действуют на неистового человека, он собрался последовать за ним, но Фальк приказал ему остаться и держать канат. С невероятным напряжением, на какое способна только слепая алчность, слез Фальк в пещеру и, наконец, умостился на уступе скалы; под ним шумно катились черные волны с белыми барашками. С жадностью стал он оглядываться и увидал, наконец, что-то сверкающее прямо под собой в воде. Он отложил в сторону факел, бросился в волны и схватил что-то тяжелое, что и удалось ему извлечь. То была железная шкатулка, полная золотых. Он сообщил своему приятелю, что он нашел, но не обратил ни малейшего внимания на его мольбы удовольствоваться этим и подняться наверх. Фальк считал, что это только первый плод его бесконечных стараний. Он еще раз бросился в воду; громкий хохот поднялся со дна моря, и Вильма Фалька больше никогда никто не видал. Каспар один ушел домой, но ушел он совсем другим человеком. Невероятные потрясения, которые пришлось претерпеть его слабой голове и чувствительному сердцу, привели в расстройство его душу. Все вокруг него пришло в упадок, а он сам, бессмысленно глядя перед собой, скитался день и ночь, возбуждая в своих прежних знакомых жалость и отвращение. Один рыбак утверждал, будто видел Вильма Фалька бурной ночью среди экипажа «Кармилхана» на берегу моря, и в ту же ночь исчез Каспар Штрумпф.

Его повсюду искали, но нигде не обнаружили ни малейших следов. Ходят слухи, будто его видали рядом с Фальком среди матросов заколдованного корабля, который с тех пор через равные промежутки времени появляется возле Стинфольской пещеры.

— Полночь давно уже прошла, — сказал студент, когда молодой золотых дел мастер окончил свой рассказ. — Опасность, вероятно, миновала, а что касается меня, то мне так хочется спать, что я бы всем посоветовал улечься и спокойно уснуть.

— А я бы советовал потерпеть до двух часов ночи, — возразил егерь. — Пословица гласит: «От одиннадцати до двух часов — воровское время».

— И я так думаю, — заметил оружейный мастер, — так как если замышляют что против нас, так нет времени более подходящего, как после полуночи. Поэтому наш студиозус мог бы продолжать свой рассказ, который он еще не совсем закончил.

— Я не возражаю, — сказал тот, — хотя наш сосед, господин егерь, и не слыхал начала.

— Ну, я его себе воображу, продолжайте, пожалуйста! — воскликнул егерь.

— Итак, — хотел было начать студент, но его прервал лай собаки, и все, затаив дыхание, стали прислушиваться; одновременно один из слуг выбежал из комнаты графини и сообщил, что со стороны леса подходят к харчевне десять, а то и двенадцать вооруженных мужчин.

Егерь схватил ружье, студент — пистолеты, ремесленники — палки, а извозчик вытащил из кармана длинный нож. Так они стояли и переглядывались, не зная, что предпринять.

— Пойдемте на лестницу! — воскликнул студент. — Пусть двое или трое из этих негодяев умрут, прежде чем они одолеют нас. — Одновременно он протянул оружейному мастеру свой второй пистолет, и они условились, что будут стрелять только поочередно. Они стали на верху лестницы, студент и егерь заняли как раз всю ширину ее. За егерем, несколько сбоку, поместился мужественный оружейный мастер; он нагнулся через перила, а дуло пистолета направил как раз на середину лестницы. Золотых дел мастер и извозчик стали за ними, готовые, когда дело дойдет до борьбы один на один, сделать то, что от них потребуется.

Так стояли они несколько минут в немом ожидании; потом они услышали, как отворилась входная дверь, и им показалось, что до них донесся шепот нескольких голосов.

Теперь слышно было, как к лестнице подошли несколько человек, как они стали подниматься, и на первой половине ее показались трое, по-видимому, не ожидавшие оказанного им приема, потому что, как только они повернули вокруг столба лестницы, егерь закричал громким голосом:

— Стой! Еще один шаг, и вы умрете! Товарищи, взведите курки и цельтесь хорошенько!

Разбойники испугались, быстро отступили и отправились совещаться с остальными. Немного погодя, один из них вернулся и сказал:

— Господа! Было бы глупо с вашей стороны напрасно жертвовать жизнью, так как нас достаточно, чтобы стереть вас в порошок. Отступите, мы никому из вас не причиним ни малейшего вреда и не возьмем у вас ни копейки.

— Так что же вам нужно? — крикнул студент. — Неужели вы думаете, что мы поверим такому сброду? Никогда! Если вам надо что-нибудь, милости просим, идите, но первому, кто завернет за угол, я размозжу голову, и он навеки излечится от головной боли.

— Выдайте нам добровольно даму, находящуюся среди вас, — отвечал разбойник. — С ней ничего не случится, мы отвезем ее в безопасное и удобное место, а ее люди пусть съездят домой и сообщат графу, чтобы он выкупил ее за двадцать тысяч гульденов.

— И мы будем терпеливо выслушивать такие предложения? — воскликнул егерь, скрежеща от бешенства зубами и взводя курок. — Считаю до трех, и если ты, там, внизу, до тех пор не уберешься, я выстрелю. Раз, два…

— Стой! — закричал разбойник громовым голосом. — Разве это дело — стрелять в безоружного человека, который мирно с вами разговаривает? Глупый парень, ты можешь меня убить, и не бог весть какой это будет подвиг, но здесь стоят двадцать моих товарищей, они отомстят за меня. Какая польза будет твоей госпоже графине от того, что вы, мертвые или изувеченные, будете валяться на полу? Поверь мне, если она добровольно пойдет с нами, мы окажем ей должное уважение; если же ты, пока я досчитаю до трех, не оставишь в покое курок, то плохо ей придется. Сними руку с курка. Раз, два, три.

«С этими собаками шутки плохи, — прошептал егерь, выполняя приказание разбойника. — Я не боюсь за свою жизнь, но если я кого-нибудь из них убью, так даме моей плохо придется. Я хочу посоветоваться с графиней».

— Дайте нам, — продолжал он громким голосом, — дайте нам полчаса на размышление, чтобы подготовить графиню, иначе, если она так вдруг об этом узнает, она может умереть.

— Согласны, — отвечал разбойник и велел в то же время шестерым своим людям стать у входа на лестницу.

Встревоженные и смущенные, отправились несчастные путешественники за егерем в комнату графини; комната эта была так близко от лестницы и переговоры велись так громко, что от графини не ускользнуло ни одно слово. Она была бледна и сильно дрожала и все-таки твердо решилась положиться на свою судьбу.

— Зачем мне напрасно рисковать жизнью стольких прекрасных людей? — сказала она. — Зачем будете вы пытаться защищать меня, когда вы меня совсем не знаете? Нет, я вижу, другого выхода нет, мне надо следовать за негодяями.

Все были глубоко тронуты мужеством и несчастьем этой дамы. Егерь плакал и клялся, что не переживет такого позора. Студент же негодовал на самого себя и на свой рост в шесть футов. «Был бы я хотя бы на полголовы пониже, — восклицал он, — и не было бы у меня бороды, тогда бы я знал, как мне поступить; я взял бы у госпожи графини ее платье, и эти негодяи не скоро бы разобрали, как они ошиблись».

И на Феликса несчастье графини произвело сильное впечатление. Все ее существо казалось ему таким трогательным и знакомым; ему представлялось, что это его рано умершая мать очутилась в таком ужасном положении. Он чувствовал такой подъем, такую отвагу, что охотно отдал бы за графиню жизнь. И когда студент произнес эти слова, в его душе ярко вспыхнула мысль; он забыл всякий страх, все расчеты и думал только о спасении этой женщины.

— Если дело только в этом, — проговорил он, — если нужно только маленькое тело, безбородое лицо и мужественное сердце, чтобы спасти госпожу, то, может быть, я гожусь на это? Графиня, наденьте, не долго думая, мой кафтан, спрячьте ваши прекрасные волосы под мою шляпу, возьмите на спину мой узел и, под видом Феликса, золотых дел мастера, отправляйтесь в путь-дорогу.

Все были изумлены мужеством юноши; егерь же, обрадовавшись, бросился обнимать его.

— Золотой парень! — воскликнул он. — Вот что ты придумал! Ты хочешь нарядиться в платье моей госпожи и спасти ее? Сам бог внушил тебе это; но ты будешь не один; я отдамся вместе с тобой в плен, буду сопровождать тебя, как твой лучший друг, и, пока я жив, они не сделают тебе никакого зла.

— И я тоже пойду с вами, клянусь жизнью! — воскликнул студент.

Графиню долго пришлось уговаривать, пока она не согласилась, наконец, на такое предложение. Ей была невыносима мысль, что чужой человек жертвует для нее своей жизнью; она представляла себе, как ужасна будет месть разбойников, в случае если они разоблачат обман, и что месть эта целиком обрушится на несчастного. Но наконец она уступила просьбам молодого человека, приняв твердое решение, в случае если ей удастся остаться невредимой, все сделать, чтобы освободить своего спасителя. Она согласилась. Егерь и остальные путешественники проводили Феликса в комнату студента, где он быстро накинул на себя платье графини. К довершению всего егерь нацепил ему еще несколько фальшивых-локонов камеристки и дамскую шляпу, и все стали уверять, что его невозможно узнать.

Даже оружейный мастер поклялся, что если бы встретил его на улице, то тотчас снял бы шляпу, и ему бы и в голову не пришло, что он раскланялся со своим доблестным товарищем.

Графиня тем временем с помощью камеристки извлекла из ранца молодого золотых дел мастера его одежду. Шляпа, надвинутая на самый лоб, дорожный посох, несколько облегченный узелок на спине, — все это сделало ее неузнаваемой, и путешественники во всякое другое время немало посмеялись бы над этим забавным переодеванием. Новый ремесленник со слезами поблагодарил Феликса и обещал поспешить выручить его.

— У меня к вам еще одна просьба, — отвечал ей Феликс. — В ранце, который у вас за спиной, есть маленькая шкатулка; спрячьте ее получше; если бы она потерялась, я был бы несчастлив всю жизнь, я должен отнести ее моей приемной матери и…

— Готфрид, егерь, знает мой замок, — возразила она, — все это в целости и сохранности будет возвращено вам, когда вы, я на это сильно надеюсь, посетите нас, благородный молодой человек, чтобы принять от моего мужа и от меня нашу благодарность.

Не успел Феликс ответить, как со стороны лестницы раздались грубые голоса разбойников; они кричали, что положенное время истекло и все готово к отъезду графини. Егерь спустился к ним и заявил, что он не покинет дамы и лучше куда угодно отправится с ними, чем без своей госпожи явится к ее мужу. И студент также объявил, что хочет сопровождать даму. Разбойники посовещались между собою и согласились наконец, с условием, что егерь тотчас снимет с себя оружие. Одновременно остальным путешественникам было приказано сидеть смирно, в то время как будут уводить графиню.

Феликс спустил вуаль, которой была покрыта его шляпа, уселся в уголок, подперев голову рукой, и в этой позе глубоко огорченного человека стал дожидаться разбойников. Путешественники перешли в другую комнату, однако разместились так, чтобы видеть все, что будет происходить; егерь сидел, приняв грустный вид и прислушиваясь ко всему, что делалось в другом углу комнаты, предназначенной, для графини. После того как они просидели так несколько минут, дверь отворилась, и в комнату вошел красивый, хорошо одетый человек лет тридцати шести. На нем было нечто вроде военного мундира, на груди орден, длинная сабля на боку, а в руках он держал шляпу, с которой свешивались прекрасные пушистые перья. Как только он вошел, двое из его людей стали на страже у дверей.

Низко поклонившись, он направился к Феликсу; казалось, он смущался и не знал, как держать себя со столь знатной дамой. Он начинал несколько раз, прежде чем ему удалось сказать более или менее складно следующее:

— Милостивая государыня, бывают положения, когда приходится запастись терпением. Ваше положение как раз такое. Не думайте, что я хоть на минуту могу забыть об уважении, которое я не могу не питать к столь достойной особе; у вас будут все удобства, вам ни на что не придется жаловаться, разве только на страх, который вы испытали сегодня вечером. — Тут он замолчал, дожидаясь ответа; но Феликс упорно молчал, и он продолжал: — Не принимайте меня за обыкновенного вора или душегубца. Я несчастный человек, которого довели до такой жизни тяжелые обстоятельства. Мы хотим навсегда покинуть эту местность, чтобы уехать, но нам нужны деньги. Нам было бы проще всего напасть на купцов или на почту, но тогда нам многим людям пришлось бы причинить горе. Господин граф, ваш супруг, шесть недель тому назад получил наследство в пятьсот тысяч талеров. Мы просим вас выделить двадцать тысяч гульденов от этого излишка, — требование, без сомнения, скромное и справедливое. Поэтому вы будете так добры и отправите сейчас же незапечатанное письмо господину вашему супругу, где вы ему сообщите, что мы задержали вас, чтобы он возможно скорее доставил названную сумму, в противном случае… вы понимаете меня, нам пришлось бы поступить с вами несколько суровее. Выкуп будет принят только при условии строжайшего молчания, и тот, кто принесет его, должен придти сюда один.

Все гости лесной харчевни с напряженным вниманием, а графиня с тревогой следили за этой сценой. Каждую минуту ей казалось, что юноша, пожертвовавший собою ради нее, как-нибудь выдаст себя. Она твердо решилась выкупить его какой бы то ни было ценою, и так же непоколебимо было ее намерение не сделать ни одного шага вместе с разбойниками. В кармане кафтана золотых дел мастера она нашла нож. Она судорожно сжимала его в руке, готовая скорее убить себя, чем претерпеть такой позор. Не менее ее тревожился и сам Феликс. Хотя мысль о том что он совершает поступок, достойный мужчины, поддерживая таким образом притесняемую и беспомощную женщину, и утешала его и придавала ему силы, но он боялся выдать себя походкой или голосом. И его страх возрос, когда разбойник заговорил о письме, которое ему придется написать.

Как ему писать? Как обратиться к графу, какую форму придать письму, не выдавая себя?

Но его страх достиг наивысшей точки, когда предводитель разбойников положил перед ним перо и бумагу и попросил его откинуть вуаль и приняться за письмо.

Феликс не знал, как шел к нему наряд, который он надел на себя; если б он это знал, он ничуть не стал бы бояться разоблачения, так как когда он, наконец, принужден был откинуть вуаль, господин в мундире, пораженный красотой дамы и ее несколько мужественными чертами, стал глядеть на нее с еще большим почтением. От зорких глаз молодого золотых дел мастера это не ускользнуло; успокоенный, что, по крайней мере, в эту минуту ему не грозит опасность быть открытым, он схватил перо и стал писать своему мнимому супругу, подражая образцу, который видал однажды в одной старинной книге. Он писал:

«Мой господин и супруг! Меня, несчастную женщину, задержали в пути среди ночи, и притом люди, которых я подозреваю в недобрых намерениях. Они будут держать меня до тех пор, пока вы, господин граф, не внесете за меня сумму в двадцать тысяч гульденов. Их условие, — чтобы вы ни в коем случае не обращались к властям и не искали их помощи и чтобы деньги были посланы с одним только человеком в лесную харчевню в Шпессарте; в противном случае мне угрожает продолжительное и суровое тюремное заключение. О быстрой помощи умоляет вас ваша несчастная супруга».

Он протянул это странное письмо атаману разбойников, который прочел его и одобрил.

— От вас всецело зависит, — продолжал он, — возьмете ли вы с собой камеристку или егеря, чтобы сопровождать вас. Кого-нибудь из них я отправлю с письмом к господину вашему супругу.

— Егерь и вот этот господин проводят меня, — отвечал Феликс.

— Хорошо, — согласился тот, подошел к двери и позвал камеристку. — Итак, будьте добры, сообщите этой женщине, что она должна делать.

Камеристка вошла испуганная и дрожащая. И Феликс побледнел при мысли, как легко ему выдать себя. Однако непонятное мужество, которое в опасные минуты воодушевляло его, и теперь подсказало ему, что говорить.

— Я поручаю тебе только одно, — сказал он, — проси графа возможно скорее вызволить нас из этого несчастного положения.

— И потом, — продолжал разбойник, — посоветуйте ему самым настойчивым образом, чтобы он обо всем молчал и ничего против нас не предпринимал, пока его супруга в наших руках. Наши лазутчики немедленно сообщат нам обо всем, и тогда я ни за что не ручаюсь.

Дрожащая камеристка обещала все исполнить. Ей было приказано еще отобрать и связать в узелок немного белья и платья, чтобы избавиться от лишней тяжести, и когда это было сделано, атаман разбойников с поклоном предложил даме следовать за ним. Феликс встал, егерь и студент последовали за ним, и все трое, в сопровождении атамана, спустились с лестницы.

Перед харчевней стояло много лошадей одну из них предложили егерю, другая — хорошенькое маленькое животное под дамским седлом, предназначалась для графини, третью дали студенту. Атаман поднял золотых дел мастера в седло, крепко подтянул подпругу и потом сам сел на коня. Он поместился с правой стороны от дамы, с левой стороны стал другой разбойник, таким же образом окружили егеря и студента. После того как все разбойники разместились на лошадях, атаман резким свистом подал знак, что пора ехать, и вскоре вся шайка исчезла в лесу.

После их отъезда общество, остававшееся в комнате наверху, постепенно начало приходить в себя. Все были бы даже веселы, как это часто бывает после большого несчастья или внезапной опасности, если бы не мысль об их трех товарищах, похищенных на их глазах. Они не могли достаточно надивиться на молодого золотых дел мастера, и графиня проливала слезы умиления, когда вспомнила, как бесконечно она обязана человеку, которому не сделала ни малейшего добра, которого даже не знала. Все утешались тем, что его сопровождали доблестный егерь и смышленый студент, которые сумеют поддержать молодого человека в несчастье, и некоторым приходило даже в голову, что ловкий охотник найдет средство устроить им побег. Они посовещались еще, как им поступить. Графиня решила, так как она не дала никакой клятвы разбойникам, тотчас вернуться к супругу и предпринять все возможное, чтобы раскрыть местопребывание пленников и освободить их; извозчик обещал тотчас по прибытии в Ашаффенбург обратиться в суд с просьбой начать преследование разбойников. Оружейный же мастер порешил продолжать путешествие.

В ту ночь путешественников больше никто не беспокоил; мертвая тишина царила в лесной харчевне, которая незадолго перед тем была ареной таких страшных сцен. Когда же утром слуги графини сошли вниз к хозяйке, чтобы приготовить все к отъезду, они быстро поднялись наверх и сообщили, что нашли хозяйку с ее прислугой в самом плачевном состоянии: они лежали связанные на полу харчевни и взывали о помощи.

При этом известии путешественники удивленно переглянулись.

— Как? — воскликнул оружейный мастер. — Так, значит, эти люди все-таки невинны? Так, значит, мы напрасно подозревали их, и они не были в заговоре с разбойниками?

— И все-таки пусть меня повесят, если мы ошибались, — возразил извозчик. — Они нас обманывают, чтобы мы не донесли на них. Разве вы забыли подозрительное поведение этих хозяев? Или вы не помните, как я хотел сойти вниз, а хорошо вышколенная собака не пустила меня и как тотчас появились хозяйка и слуга и ворчливо спросили, что я еще собираюсь делать? И тем не менее они принесли нам счастье, — во всяком случае госпоже графине. Если бы харчевня не имела такого подозрительного вида и хозяйка не внушала бы нам недоверия, мы не соединились бы и не остались бы бодрствовать. Разбойники напали бы на нас спящих; во всяком случае они стали бы на страже у наших дверей, и обмен платьем с храбрым юношей был бы невозможен.

Все согласились с мнением извозчика и порешили донести властям также и на хозяйку с ее слугами. Однако, чтобы она ни о чем не догадалась, они условились и вида не показывать о своем намерении. Слуги и извозчик спустились в горницу, развязали укрывателей воров и притворились, насколько могли, участливыми и жалостливыми. Чтобы примирить с собой гостей, хозяйка предъявила каждому совсем маленький счет и пригласила их поскорей опять побывать у нее.

Извозчик заплатил свою долю, простился с товарищами по несчастью и поехал своей дорогой. За ним и оба ремесленника стали готовиться в путь. Как ни был легок узелок золотых дел мастера, все-таки он немало обременял нежную даму. Но еще тяжелее стало у нее на сердце, когда у дверей хозяйка протянула ей на прощанье свою преступную руку.

— Ах, до чего вы еще молоды, — воскликнула она при взгляде на нежного юношу, — и вот уже странствуете по свету! Верно, вы из молодых да ранний, и хозяин выгнал вас из мастерской. Впрочем, это меня не касается; окажите мне честь зайти ко мне, когда будете возвращаться, а пока счастливого пути!

Графиня, дрожа от страха, не в силах была отвечать, — она боялась своим слабым голосом выдать себя. Оружейный мастер заметил это, взял своего товарища под руку, попрощался с хозяйкой и, затянув веселую песню, направился к лесу.

— Только теперь я вне опасности! — воскликнула графиня, отойдя приблизительно на сто шагов. — Мне казалось, что женщина все раскроет и велит своим работникам задержать меня. О, как я вам всем благодарна! Приходите и вы тоже в мой замок, там и дождетесь вашего попутчика. — Оружейный мастер согласился, и пока они разговаривали, их нагнала карета графини; быстро открылась дверца, графиня впорхнула в нее, еще раз кивнула молодому ремесленнику, и карета покатилась дальше.

В это же время разбойники и их пленники достигли лагеря шайки. Они быстрой рысью проехали по нерасчищенной лесной дороге; с пленниками они не обменялись ни словом, да и между собой они перешептывались только изредка, когда менялось направление дороги. Перед глубоким лесным оврагом они остановились. Разбойники спешились, их атаман снял с лошади золотых дел мастера, извинившись за поспешную и утомительную езду, и спросил, не слишком ли госпожа утомилась.

Феликс отвечал ему возможно деликатнее, что он хотел бы отдохнуть. Атаман предложил ему руку, чтобы помочь спуститься в овраг. Дорога шла по крутому обрыву; тропинка, ведшая вниз, была до того крута и узка, что атаману то и дело приходилось поддерживать свою даму, чтобы не дать ей упасть в пропасть. Наконец они дошли до низа.

При бледном свете наступающего утра Феликс увидал перед собой узкую и тесную долинку, не больше ста шагов в окружности, лежавшую глубоко среди отвесно вздымающихся скал. От шести до восьми маленьких хижин, сколоченных из досок и неотесанных бревен, жались друг к другу, в этой пропасти. Несколько грязных женщин с любопытством выглянули из своих нор, и, с воем и лаем, свора крупных собак с бесчисленными щенками окружила прибывших. Атаман отвел мнимую графиню в самую лучшую из этих хижин и сказал, что это помещение будет предоставлено исключительно ей; он разрешил также, по просьбе Феликса, чтобы к нему впустили егеря и студента.

Хижина была устлана оленьими шкурами и циновками, служившими одновременно и ковром и сидениями. Несколько кувшинов и блюд, вырезанных из дерева, старое охотничье ружье и в глубине комнаты сколоченное из двух-трех досок и покрытое шерстяными одеялами ложе, которое, однако, нельзя было назвать постелью, составляли всю обстановку этого графского дворца. Только теперь, когда они остались одни в жалкой лачуге, явилась у пленников возможность поразмыслить о своем печальном положении. Феликс, хотя ни на минуту не раскаивался в своем благородном поступке, все же опасался за свою участь в случае разоблачения и поэтому разразился было громкими жалобами, но егерь поспешно подсел к нему и прошептал:

— Ради бога потише, милый; неужели ты думаешь, что нас не подслушивают?

— Одно твое слово, тон твоей речи могут навести их на подозрение, — добавил студент. Бедному Феликсу ничего не оставалось, как плакать потихоньку.

— Поверьте мне, господин егерь, я плачу не от страха перед разбойниками и не из боязни остаться в этой жалкой лачуге, — меня гнетет совсем другое горе. Графиня легко забудет, что я успел ей сказать только мимоходом, а меня сочтут потом вором, и я погиб навсегда.

— Но что же именно так пугает тебя? — спросил егерь, удивляясь поведению молодого человека, до сих пор державшегося так стойко.

— Выслушайте меня и вы согласитесь со мною, — отвечал Феликс. — Мой отец был искусным золотых дел мастером в Нюрнберге, а мать моя служила раньше в камеристках у одной знатной дамы; и когда отец мой женился на ней, графиня, у которой она служила, дала ей чудесное приданое. Мать всегда была ей очень предана, и, когда я родился, графиня сделалась моей крестной матерью и щедро одарила меня. Когда же мои родители вскоре, один за другим, умерли от повальной болезни, я остался совсем один на свете и был помещен в приют для сирот; графиня, узнав о моем несчастье, приняла во мне участие и поместила меня в школу; когда я подрос, она написала мне, спрашивая, не хочу ли я изучить ремесло отца. Я этому обрадовался, поблагодарил ее, и она отдала меня в учение к моему хозяину в Вюрцбурге. Я оказался способным к этой работе, вскоре получил аттестат от мастера и смог снарядиться в путь. Я написал об этом своей крестной матери, и она тотчас ответила мне, что пришлет мне денег на дорогу. Одновременно она прислала великолепные камни и пожелала, чтобы я вставил их в оправу, сделал из них украшение и сам принес бы его как образец того, чему я выучился, — тут же были приложены и деньги на путешествие. Свою крестную мать я не видел ни разу в жизни, и вы можете себе представить, как я радовался, что встречусь с ней. День и ночь работал я над украшением, — оно вышло таким красивым и изящным, что сам мастер удивился. Окончив работу, я тщательно спрятал ее на дно ранца, простился с мастером и пошел путем-дорогою в замок госпожи моей крестной. И вот, — продолжал он, заливаясь слезами, — пришли эти гадкие люди и разрушили все мои надежды. Потому что если ваша госпожа графиня потеряет украшение или забудет, что я ей сказал, и выбросит плохонький ранец, — как явлюсь я тогда перед уважаемой моей крестной? Как я оправдаюсь? Как возмещу ей стоимость камней? И дорожные деньги тоже пропадут даром, и я окажусь неблагодарным человеком, который так легко швыряется доверенным ему добром. И потом, разве мне поверят, когда я стану рассказывать об этом необыкновенном случае?

— Об этом не беспокойтесь! — отвечал егерь. — Не думаю, чтобы графиня потеряла ваше украшение; и если бы даже это и случилось, она, конечно, возместит его стоимость своему спасителю и подтвердит истинность этого происшествия. Мы покинем вас на некоторое время, ибо, по правде говоря, вы нуждаетесь во сне, да и всем, вероятно, после волнений этой ночи надо отдохнуть. А после постараемся в разговорах забыть о нашем несчастье или, еще лучше, подумаем о бегстве.

Они ушли; Феликс остался один и попытался последовать совету егеря.

Когда через несколько часов егерь со студентом вернулись, они нашли своего юного друга приободрившимся и повеселевшим. Егерь рассказал, что атаман поручил ему всячески заботиться о даме и что через несколько минут одна из женщин, которую он видел у хижин, принесет милостивой графине кофе и предложит ей свои услуги. Чтобы им не мешали, они порешили отклонить эту любезность, и когда явилась старая безобразная цыганка, подала завтрак и, оскалив зубы, спросила, не нужны ли ее услуги, Феликс знаком попросил ее уйти, а когда она все еще колебалась, егерь просто выпроводил ее вон. Студент рассказал тогда, что они еще видели в разбойничьем стане.

— Лачуга, которую вы занимаете, прекрасная госпожа графиня, первоначально предназначалась для атамана. Она не так велика, но лучше остальных. Кроме нее, имеются еще шесть других, в которых живут женщины и дети, а сами разбойники редко бывают дома более шести человек зараз. Один стоит на часах неподалеку от этой лачуги, Другой стоит возле дороги, которая ведет наверх, а третий сторожит наверху при входе в ущелье. Каждые два часа их сменяют трое других. Кроме того, рядом с каждым лежат две собаки, и они до того чутки, что нельзя шагу ступить, нельзя выглянуть за дверь, чтобы они тотчас не залаяли. У меня нет надежды, что мы сможем бежать незамеченными.

— Не наводите на меня тоску, после сна я стал бодрее, — отвечал Феликс. — Не будем терять надежду, а если вы боитесь предательства, то поговорим лучше о чем-нибудь другом и не будем огорчаться заранее.

— Господин студент, в харчевне вы начали рассказывать, продолжайте теперь ваш рассказ, — времени для болтовни у нас достаточно.

— Я с трудом припоминаю, что это было такое, — отвечал молодой человек.

— Вы рассказывали предание о холодном сердце и остановились на том месте, где хозяин и другой игрок вытолкали угольщика Петера за дверь.

— Так, теперь я вспомнил, — отвечал тот. — Ну, если вы хотите слушать дальше, я буду продолжать.

Холодное сердце

Часть вторая

Когда Петер в понедельник утром пришел на свой стекольный завод, он застал там не только своих рабочих, но и других людей, которых не очень-то приятно бывает видеть, а именно начальника округа и трех служителей правосудия. Начальник пожелал Петеру доброго утра, справился о том, как он почивал, и затем вытащил длинный список, в котором были перечислены кредиторы Петера.

— Будете вы платить или нет? — спросил начальник, строго глядя на Петера. — И поживей, пожалуйста, времени у меня мало, а до тюрьмы добрых три часа ходу. — Потеряв всякую надежду, Петер сознался, что у него ничего нет, и предоставил начальнику описать дом и двор, завод и конюшню, повозку и лошадей; и пока судейские и начальник расхаживали по двору, все рассматривая и оценивая, он подумал: «До елового холма недалеко, если маленький не сумел мне помочь, попробую попрошу большого». И он побежал к еловому холму, и так быстро, словно судейские гнались за ним по пятам; когда он мчался мимо того места, где он в первый раз разговаривал со Стеклянным Человечком, ему почудилось, будто невидимая рука пытается остановить его, но он вырвался и побежал дальше на границу, которую нарочно хорошенько запомнил еще прежде; и не успел он, задыхаясь, проговорить: «Голландец Михель, господин Голландец Михель», как огромный плотогон уже стоял перед ним со своим багром.

— Пожаловал? — проговорил он со смехом. — А с тебя никак шкуру содрать хотели и продать кредиторам? Но ты не бойся; все твои несчастья пошли, как я уже сказал, от маленького Стеклянного Человечка, от этого отступника и ханжи. Если дарить, так уж дарить как следует, а не как этот скряга. Однако пойдем, — продолжал он и повернул в лес, — пойдем ко мне домой, там увидим, сговоримся ли мы.

— Сговоримся? — подумал Петер. — Что же он может с меня потребовать, о чем нам сговариваться? Или я должен ему послужить, — иначе что же это может быть?

Они поднялись сначала по крутой лесной тропинке и очутились вдруг перед темным, глубоким, отвесным ущельем; Голландец Михель сбежал со скалы, словно это была пологая мраморная лестница; и тут Петер чуть было не лишился чувств, так как тот, очутившись внизу, вырос вдруг в целую колокольню и протянул ему руку длиною с багор, а на конце ее была ладонь величиною со стол в харчевне, и крикнул голосом, который прозвучал снизу, как погребальный колокол:

— Садись ко мне на руку и крепко держись за пальцы, не бойся, ты не упадешь! — Петер, дрожа от страха, сделал, что тот ему приказал, сел на ладонь и ухватился за большой палец великана.

Он спускался глубоко вниз, но, к удивлению Петера, темнее не становилось, наоборот, дневной свет в пропасти как будто усиливался, но глаза Петера долго не могли к нему привыкнуть. Голландец Михель, по мере того как Петер спускался, делался все меньше и стоял теперь в своем прежнем виде перед домом не хуже и не лучше, чем обыкновенный дом богатого шварцвальдского крестьянина. Горница, в которую он ввел Петера, ничем не отличалась от горницы других людей, разве только казалась нежилой.

Деревянные стенные часы, громадная изразцовая печь, широкие скамьи, утварь на полках вдоль стен были здесь такие же, как и везде. Михель указал ему место за большим столом, вышел и опять вернулся с кружкой вина и стаканами. Разлив вино по стаканам, он начал беседу, стал рассказывать Петеру о радостях жизни, о чужих странах, о красивых городах и реках, так что Петера под конец ужасно потянуло повидать всё это, в чем он откровенно и признался Голландцу.

— Если б во всем твоем теле было достаточно мужества и сил предпринять что-нибудь, то все же два-три удара глупого сердца заставили бы тебя задрожать; и потом оскорбление чести, несчастья, — но зачем разумному парню обращать внимание на такие вещи? Почувствовала ли что-нибудь твоя голова, когда тебя недавно обозвали обманщиком и негодяем? Или, может быть, у тебя заболел живот, когда приехал начальник округа, чтобы выгнать тебя из дома? Ну, скажи-ка, что у тебя болело?

— Сердце, — отвечал Петер, положив руку на грудь, где билось сердце, и ему показалось, будто оно тоскливо ворочается в нем.

— Прости меня, но ты много сотен гульденов выбросил дрянным нищим и прочему сброду, и к чему? За это они призывали на тебя божье благословение и желали тебе доброго здоровья, — ну, а стал ты от этого здоровее? На половину этих выброшенных денег ты бы мог держать при себе врача. А благословение? Нечего сказать, хорошее благословение, когда на имущество накладывают арест, а тебя самого выгоняют. А что понуждало тебя каждый раз, когда какой-нибудь нищий протягивал тебе свою рваную шляпу, опускать руку в карман? Сердце, опять-таки сердце, а вовсе не глаза и не язык, не руки и не ноги, — только сердце; ты, как это правильно говорят, принимал все слишком близко к сердцу.

— Но разве можно привыкнуть, чтобы было по-другому? Я стараюсь сейчас изо всех сил подавить в себе сердце, а оно все-таки бьется и болит.

— Еще бы! — со смехом отвечал тот. — Бедняга, тебе с ним не справиться. Отдай-ка ты мне эту маленькую трепещущую вещицу и увидишь, как хорошо тебе будет.

— Отдать вам мое сердце? — в ужасе воскликнул Петер. — Но ведь я же умру на месте? Ни за что!

— Да, конечно, если б кто-нибудь из ваших господ хирургов захотел вырезать из твоего тела сердце, ты бы сразу умер; у меня же совсем другое дело; войди сюда и убедись сам. — При этих словах он встал, отворил дверь в соседнюю комнату и ввел туда Петера. Сердце его судорожно сжалось, когда он переступил порог, но он не обратил на это внимания, так как зрелище, представшее перед ним, было необычайно и поразило его. На многочисленных деревянных полках стояли стеклянные сосуды, наполненные прозрачной жидкостью, и в каждом сосуде лежало сердце; к некоторым сосудам были приклеены записки, и на них стояли имена, которые Петер с любопытством стал читать; вот тут было сердце начальника округа в Ф., вот сердце толстого Эзехиэля, сердце короля танцев, сердце главного лесничего; тут было шесть сердец хлебных скупщиков, восемь сердец вербовщиков, три сердца ростовщиков— одним словом, это было собрание почтенных сердец этой округи.

— Погляди-ка, сказал Голландец Михель, — все они отбросили от себя треволнения и горести жизни; ни одно из этих сердец не бьется больше от страха или огорчения, и их бывшие владельцы прекрасно себя чувствуют, спровадив из дома беспокойного гостя.

— Да, но что же теперь у них в груди? — спросил Петер, которому от всего виденного делалось дурно.

— Вот это, — отвечал тот, выдвинул ящик, достал оттуда и протянул ему каменное сердце.

— Вот как — сказал Петер, не в силах сдержать дрожь, пробежавшую у него по спине. — Сердце из мрамора? Но послушайте, господин Голландец Михель, от него, небось, в груди делается холодно.

— Конечно, но это очень приятный холод; зачем сердцу непременно быть горячим? Зимой это тепло все равно тебе не поможет, — вишневая наливка куда лучше греет, чем горячее сердце; а летом, когда и без того душно и жарко, — ты не поверишь, как приятно холодит тогда такое сердце; и, как я уже говорил, ни страх, ни тревога, ни глупая жалость и никакие другие неприятности не мучают этого сердца.

— И это все, что вы можете мне дать? — спросил недовольный Петер. — Я рассчитывал получить деньги, а вы хотите дать мне камень.

— Ну, я думаю, ста тысяч гульденов хватит тебе на первое время; если ты умно ими распорядишься, то ты скоро станешь миллионером.

— Сто тысяч! — радостно воскликнул бедный угольщик. — Да не колотись ты так неистово в моей груди, скоро я с тобой разделаюсь! Хорошо, Михель, давайте сюда камень и деньги, а беспокойного жильца можете вынуть из футляра.

— Я так и думал, что ты парень с головой, — отвечал Голландец, дружески улыбаясь. — Давай-ка выпьем еще, и затем я выплачу тебе деньги.

И, усевшись за стол, они принялись за вино, пили и снова пили, пока Петер не погрузился в глубокий сон.

«Угольщик Мунк Петер очнулся при веселых звуках почтового рожка, — и что же? — Он сидел в прекрасной карете, катившейся по широкой дороге, а когда выглянул из окна, увидал в голубой дали позади себя Шварцвальд. Сначала он никак не мог поверить, что это он и не кто другой сидит в карете, потому что даже платье на нем было уже не то, в каком он был вчера, а вместе с тем он так хорошо все помнил; наконец он перестал размышлять и воскликнул: «Конечно же, я угольщик Мунк Петер и не кто другой, это несомненно!»

Он дивился на самого себя, что ему совсем не грустно было оттого, что вот он в первый раз покидал свою тихую родину, леса, в которых он так долго жил; даже думая о матери, оставленной им в нужде и без всякой помощи, он не мог выдавить из глаз ни единой слезинки, не мог даже вздохнуть, так как все стало ему глубоко безразлично. «Ах, конечно, — сказал он сам себе, — слезы и вздохи, тоска по родине и грусть, — все это идет от сердца, но благодаря Голландцу Михелю у меня теперь холодное, каменное сердце».

Он приложил руку к груди, но там было тихо, и ничто не шевелилось. «Если он и относительно ста тысяч так же хорошо сдержал слово, как с сердцем, то это меня радует», — сказал он и принялся осматривать свою карету. Он нашел множество всякой одежды, какую только мог пожелать себе, но денег не было; наконец попалась ему на глаза сумка, а в ней много тысяч талеров золотом и в виде чеков на торговые дома во всех крупных городах. «Все вышло, как я хотел», — подумал он, уселся поудобнее в угол кареты и покатил.

Два года ездил он по белому свету и все поглядывал из своей кареты налево и направо на дома, мимо которых проезжал, а когда останавливался, не видел ничего, кроме вывески своей гостиницы; обегал потом весь город и заставлял показывать себе его достопримечательности, но ничто его не радовало, ни одна картина, ни один дом, ни музыка, ни танцы, — его каменное сердце ни в чем не принимало участия, и его глаза были слепы, а уши глухи ко всему прекрасному. Ничего у него не осталось больше, как только удовольствие есть и пить, да еще спать, и так продолжал он жить, без цели разъезжая по свету, для развлечения— ел и спал — от скуки. Изредка, правда, он вспоминал, что был радостнее, счастливее, когда был еще беден и принужден был работать, чтобы жить. Тогда какой-нибудь красивый вид на долину, музыка и пение доставляли ему наслаждение, и он часами мог радоваться простейшей пище, которую мать приносила ему к его угольной яме. Когда он так задумывался о прошлом, ему казалось странным, что он даже смеяться разучился, а раньше он смеялся всякой шутке; когда другие смеялись, он только из вежливости кривил рот, но сердце его в этом не участвовало. Он чувствовал себя чрезвычайно спокойно, но доволен он все-таки не был. И не тоска по родине или грусть, а пустота, скука и безотрадность жизни заставили его снова вернуться домой.

Когда он выехал из Страсбурга и увидал темные леса своей родины, когда глаза его снова встретили плотные фигуры и приветливые честные лица шварцвальдцев, а ухо опять услыхало звуки, родной речи, громкие, грубые, но приятные, он невольно схватился за сердце, так как кровь быстрее потекла в его жилах и ему показалось, что он сейчас обрадуется и заплачет одновременно, но как могла придти ему в голову такая глупость? У него ведь было сердце из камня. А камни мертвые: они не смеются и не плачут.

Прежде всего он посетил Голландца Михеля, встретившего его с прежней учтивостью.

— Михель, — сказал он ему, — я много путешествовал, все видел, не все это глупости, и мне было только скучно. И вообще, хотя ваша каменная вещица, которую я ношу в груди, от многого меня предохраняет, так как я никогда не сержусь, мне никогда не грустно, но зато я никогда и не радуюсь и живу как бы вполовину. Не сделаете ли вы это каменное сердце немного поживее? Или лучше отдайте мне мое прежнее сердце; за двадцать пять лет я привык к нему, и хотя оно изредка и выкидывало глупые штуки, все же это было веселое и счастливое сердце.

Лесной дух горько и злобно засмеялся.

— Вот когда ты умрешь, Петер Мунк, — отвечал он, — тогда оно вернется к тебе, тогда у тебя опять будет твое мягкое, подвижное сердце, и ты тогда почувствуешь, что ожидает тебя — радость или горе; но здесь, на земле, оно больше не может быть твоим! И потом, Петер, ты, правда, путешествовал, но при такой жизни, какую ты вел, оно не могло тебе пригодиться. Обоснуйся где-нибудь здесь, в лесу, выстрой себе дом, женись пусти в оборот свое богатство, — до сих пор тебе недоставало работы. От безделья тебе было скучно, а ты валишь все на сердце, которое тут ни при чем. — Петер согласился, что Михель был прав в том, что касалось безделья, и решил, что станет наживать богатство; Михель еще раз подарил ему сто тысяч гульденов и расстался с ним, как с другом.

Вскоре распространилась по Шварцвальду молва, что угольщик Мунк Петер, или Петер-Игрок, вернулся и стал еще богаче. И теперь случилось то, что всегда бывает: когда он стал нищим, его из «Солнца» вытолкали за дверь, когда же теперь как-то в воскресенье после обеда он в первый раз прикатил туда, все спешили пожать ему руку, хвалили его лошадь, расспрашивали про путешествие; и когда он снова засел за игру с толстым Эзехиэлем на звонкую монету, уважения ему оказывали больше, чем когда-либо. Но теперь он не занимался больше стекольным ремеслом, а вел торговлю лесом, да и то только для вида. Главным его занятием были перепродажа хлеба и ростовщичество. Понемногу пол-Шварцвальда очутилось у него в долгу; он ссужал только из десяти процентов или же продавал зерно бедным, которые не могли заплатить сразу, за тройную цену. С начальником округа он состоял теперь в тесной дружбе, и если никто не мог заплатить в срок, начальник со своим служителем тотчас скакал на место, оценивал дом и двор, живо все продавал, а отцов и матерей с детьми выгонял в лес. Вначале это доставляло богатому Петеру некоторую неприятность, потому что пострадавшие толпою осаждали его двери, мужчины молили о снисхождении, женщины пытались разжалобить каменное сердце, а дети пищали и просили хлеба; но когда он обзавелся парой свирепых овчарок, то «кошачья музыка», как он это называл, прекратилась; он свистел и натравливал собак, и нищие с криком разбегались. Особенно тяготился он «старой бабой», то есть не кем иным, как госпожой Мунк, своей матерью. Когда продали ее дом и двор, она очутилась в большой нужде и бедности, а сын ее, вернувшись богатым, даже и не спросил о ней; вот она и приходила иногда — старая, слабая и немощная, опираясь на палку, к нему под окна; войти она не смела, так как один раз он ее выгнал; но ей было тяжело жить подаяниями чужих людей, когда ее родной сын мог бы уготовить ей спокойную старость. Но вид знакомых бледных черт, умоляющие взоры, увядшая протянутая рука беспомощной старушки не трогали холодного сердца; когда она в субботу вечером стучалась к нему в дверь, он с ворчанием доставал-монету в шесть батценов, заворачивал ее в клочок бумаги и приказывал слуге подать ее нищей. Он слышал ее дрожащий голос, которым она благодарила его и желала ему всякого благополучия в земной жизни, он слышал, как она, покашливая, пробиралась мимо его дверей, но он думал при этом только о том, что вот он опять понапрасну истратил шесть батценов.

И вот Петеру пришло в голову жениться. Он знал, что во всем Шварцвальде каждый охотно отдаст за него свою дочь; но он был разборчив: он хотел, чтобы и в этом деле хвалили бы его рассудительность, и завидовали бы его счастью; поэтому он, разъезжая по всему лесу, заглядывал туда и сюда, но ни одна из прекрасных шварцвальдских девушек не была для него достаточно хороша. Наконец после тщетных поисков на всех вечеринках, услыхал он однажды, что самая красивая и добродетельная девушка — дочь бедного дровосека. Она жила тихо и уединенно, прилежно и умело хозяйничала в доме отца, но никогда не появлялась там, где танцуют, даже в Троицын день или в храмовой праздник. Услыхав об этом чуде Шварцвальда, Петер решил посвататься к девушке и отправился к хижине которую ему указали. Отец прекрасной Лизбет был очень изумлен посещением важного господина, и еще больше изумился, когда услыхал, что этот богатый господин Петер хочет стать его зятем. И он не стал долго размышлять, так как думал, что все его заботы и бедность разом окончатся, и дал свое согласие, не спросив, что думает об этом красотка Лизбет; а доброе дитя было так послушно, что беспрекословно сделалось госпожой Мунк.

Но жизнь бедняжки сложилась не так хорошо, как она себе представляла. Она считала, что умеет хозяйничать, но никак не могла угодить господину Петеру; она жалела бедняков, а так как ее супруг был богат, то ей казалось, что не грех подать пфенниг несчастной нищенке или рюмку водки старику; но когда Петер Мунк узнал об этом, он сказал суровым голосом и сверкая глазами: «Зачем расточаешь ты мое добро нищим и бродягам с большой дороги? Или ты принесла в дом большое приданое, что раздаешь теперь направо и налево? На нищенском посохе твоего отца даже супа не разогреешь, а ты, как княгиня, соришь деньгами. Попадись еще раз, и ты отведаешь моего кулака». Красавица Лизбет горько плакала в своей спальне о черством сердце мужа, и часто хотелось ей очутиться опять в бедной лачуге отца, а не вести хозяйство богатого, но жадного и жестокосердного Петера. Ах, если б она знала, что у него сердце из мрамора, и что он ни ее и вообще никого любить не может, она бы не удивлялась. Если случалось ей теперь сидеть перед домом, а мимо проходил нищий и, сняв шляпу, просил милостыню, она зажмуривала глаза, чтобы не видеть его бедности, сжимала руки, чтобы невольно не опустить их в карман и не вынуть оттуда крейцер. Вот и вышло так, что по всему лесу прошла слава, будто красавица Лизбет еще жаднее, чем Петер Мунк. Однажды госпожа Лизбет опять сидела перед домом, пряла и напевала песенку; ей было весело, потому что погода была хорошая и господин Петер уехал в поля. И вот на дороге показался старичок с большим, тяжелым мешком на спине, и она издалека уж услыхала, как он кряхтел. С участием поглядела на него госпожа Лизбет и подумала, что такого старого человека не следовало бы так обременять.

Старичок тем временем, кряхтя и качаясь, дотащился до госпожи Лизбет и чуть было не упал перед ней под тяжестью мешка.

— Ах, будьте милосердны, госпожа, дайте мне глоток воды, — проговорил старичок, — я не в силах идти дальше, я изнемогаю.

— В ваши годы не следовало бы носить такие тяжести, — сказала госпожа Лизбет.

— Да, а вот приходится, чтобы прокормиться, быть на посылках, — ответил он. — Ах, такая богатая женщина, как вы, не знает, как тяжка бедность и как прохлаждает в такую жару свежая вода.

Услыхав это, она поспешила в дом, сняла с полки кружку и наполнила ее водой, но когда вернулась, то, не дойдя до старика всего несколько шагов и увидев, как он, печальный и озабоченный, сидит на мешке, она почувствовала к нему искреннее сострадание, вспомнила, что мужа нет дома, и, отставив кружку с водой в сторону, взяла кубок, наполнила его вином, положила поверх ржаной хлебец и подала старику.

— Вот этот глоток вина будет вам полезнее воды, ведь вы уж такой старенький, — сказала она, — только не пейте так быстро и закусите хлебом.

Старичок с удивлением глядел на нее, пока его старые глаза не наполнились крупными слезами; он выпил и затем сказал:

— Я уже стар, но я мало видал людей, которые были бы так сострадательны и умели бы так прекрасно и от всего сердца делать добро, как вы, госпожа Лизбет. Но зато вам хорошо будет жить на земле, — такое сердце не останется без награды.

— Да, награду она получит немедленно! — раздался ужасный голос, и, когда они оглянулись, то увидали над собой темно-красное лицо господина Петера.

— И к тому же ты лучшее мое вино наливаешь нищим и собственный мой бокал подносишь к губам бродяг? На, получай награду! — Госпожа Лизбет упала к его ногам и стала молить о пощаде; но каменному сердцу было чуждо милосердие, он перевернул кнут, который держал в руках, и так сильно ударил ее кнутовищем из черного дерева в прекрасный лоб, что она мертвая упала на руки старику. Увидав это, он тотчас же пожалел о своем поступке; он нагнулся поглядеть, жива ли она еще, но человечек сказал хорошо знакомым ему голосом:

— Не трудись, угольщик Петер! Это был самый прекрасный и очаровательный цветок в Шварцвальде, но ты растоптал его и он никогда больше не расцветет.

Вся кровь отхлынула от лица Петера, и он сказал:

— Так это вы, господин хранитель клада? Ну, чему быть, того не миновать, видно, так должно было случиться. Но, я надеюсь, вы не донесете на меня в суд как на убийцу?

— Несчастный! — отвечал Стеклянный Человечек. — Какая мне польза оттого, что твоя смертная оболочка повиснет на виселице? Не земного суда надо тебе бояться, а другого, более строгого, ибо ты душу свою продал врагу.

— В том, что я продал свое сердце, — закричал Петер, — никто не виноват, кроме тебя и твоего обманчивого богатства! Это ты, лукавый дух, привел меня к погибели, заставил меня обратиться за помощью к тому, другому, и на тебе лежит вся ответственность! — Но не успел он это выговорить, как Стеклянный Человечек вырос и раздулся, сделался большим и широким, глаза у него стали величиною с тарелки, а рот превратился в раскаленную плавильную печь, из которой вырывалось пламя. Петер упал на колени и задрожал, как осиновый лист, — не помогло ему и его каменное сердце. Когтями коршуна вцепился лесной дух ему в затылок, перевернул его в воздухе, как ветер кружит сухой лист, и швырнул оземь так, что у него ребра затрещали.

— Земляной червь! — крикнул он голосом, прозвучавшим, как громовой раскат, — если бы я захотел, я уничтожил бы тебя, так как ты провинился перед духом леса. Но ради этой мертвой женщины, которая накормила и напоила меня, я дарую тебе еще неделю. Если ты не обратишься к добру, я приду и сотру тебя с лица земли, и ты умрешь нераскаянным грешником!

Был уже вечер, когда несколько человек, проходивших мимо, увидали распростертого на земле Петера Мунка. Они осмотрели его со всех сторон, повернули его, стараясь найти в нем признаки жизни, но старания их долго оставались безуспешными. Наконец кто-то сходил в дом, принес воды и обрызгал его. Тогда Петер глубоко вздохнул, застонал и раскрыл глаза, долго оглядывался и потом спросил о госпоже Лизбет; но никто ее не видал. Он поблагодарил людей за помощь, вошел в дом и там стал искать, но госпожи Лизбет не было ни в погребе, ни на чердаке, и то, что он считал страшным сном, было горькой действительностью. И вот, пока он был совсем один, ему стали приходить странные мысли; он ведь ничего не боялся, так как у него было холодное сердце, но когда он думал о смерти жены, ему представлялась его собственная кончина и то, с каким тяжелым грузом явится он на тот свет, как отягощен он слезами бедных, тысячами их проклятий, которые не смягчили его сердца, воплями несчастных, которых он травил своими собаками, как давит его отчаяние его матери, кровь прекрасной, доброй Лизбет! Что скажет он старику, ее отцу, когда тот придет и спросит: «Где дочь моя, твоя жена?» И что ответит он тому, другому, которому принадлежат все леса, море и горы и жизни людей?

Это же мучило его и ночью во сне, и каждую минуту он просыпался от нежного голоса, который взывал к нему: «Петер, добудь себе сердце погорячее!» А проснувшись, он опять скорей закрывал глаза, так как, судя по голосу, это предостерегала его госпожа Лизбет. На следующий день он отправился в трактир, чтобы рассеять там свою тоску, и натолкнулся на толстого Эзехиэля. Он подсел к нему, они поговорили о том, о сем, о погоде, о войне, о налогах, а наконец, и о смерти, и о том, что тот или этот так неожиданно умер. Тут Петер спросил толстяка, что он думает о смерти и что, по его мнению, будет с ним после смерти? Эзехиэль отвечал ему, что тело зароют в могилу, а душа или вознесется на небо, или же низвергнется в ад, — Значит, сердце тоже зароют? — с волнением спросил Петер.

— Ну, конечно, его тоже зароют.

— Ну, а если у человека больше нет сердца? — продолжал Петер.

При этих словах Эзехиэль дико поглядел на него:

— Что ты хочешь этим сказать? Ты издеваешься надо мной? Думаешь, что у меня нет сердца?

— Как же, сердце у тебя есть, и притом крепкое, как камень, — отвечал Петер.

Эзехиэль с удивлением поглядел на него, оглянулся, не слыхал ли их кто, и проговорил:

— Откуда ты это знаешь? Может быть, твое сердце тоже больше не бьется?

— Нет, не бьется, во всяком случае не у меня в груди! — отвечал Петер Мунк. — Но ответь мне теперь, — когда ты знаешь, о чем я говорю, — что будет с нашими сердцами?

— Какое тебе до этого дело, приятель? — смеясь, возразил Эзехиэль. — На земле ты живешь вовсю, и баста! Этим-то как раз и хороши наши сердца, что при таких мыслях нами не овладевает страх.

— Это правда, но все-таки невольно думаешь об этом, и хотя я теперь и не знаю страха, все же я хорошо помню, как боялся ада, когда был еще маленьким невинным мальчиком.

— Ну, не думаю, что нам будет хорошо, — сказал Эзехиэль. — Я как-то спрашивал об этом школьного учителя; он сказал мне, что после смерти сердца взвешивают, чтобы узнать, как тяжко они нагрешили. Легкие поднимаются кверху, а тяжелые опускаются, и я думаю, наши камни весят изрядно.

— Ах, конечно, — сказал Петер, — и мне самому часто бывает неловко, что сердце мое так безучастно и равнодушно, когда я думаю о таких вещах.

Так они говорили; но на следующую ночь Петер пять или шесть раз слышал знакомый голос, шептавший ему: «Петер, добудь себе сердце погорячее!» Он не чувствовал раскаяния, что убил ее, но когда он говорил слугам, что жена его уехала, он всегда думал при этом: «Куда же она уехала?» Шесть дней провал он таким образом, и всегда ночью слышался ему этот голос, и он все думал о лесном духе и об его ужасной угрозе; но на седьмое утро он вскочил со своей постели и воскликнул: «Ну что ж, пойду попробую добыть себе сердце потеплее, потому что этот бесчувственный камень в моей груди делает мне жизнь скучной и бесцветной». Он поспешно надел праздничное платье, сел на лошадь и поскакал к еловому холму.

На еловом холме, где ели стояли особенно густо, он слез с лошади, привязал ее, быстрыми шагами взошел на верхушку холма и, остановившись перед большой елью, начал свое заклинание:

В зеленом еловом лесу охраняешь ты клад,

Ты был стариком уже много столетий назад.

Повсюду владыкою ты, где бы ельник густой ни стоял,

Но, в будни рожденный, тебя ни один человек не видал.

И Стеклянный Человечек появился, но уже не доверчивый и ласковый, как всегда, а грустный и суровый; кафтанчик на нем был из черного стекла, и длинный траурный креп спускался с его шляпы, и Петер хорошо знал, по ком он носит траур.

— Что тебе от меня надо, Петер Мунк? — спросил он глухим голосом.

— У меня осталось еще одно желание, господин хранитель клада, — отвечал Петер, опустив глаза.

— Разве каменные сердца могут желать? — спросил тот, — У тебя есть все, что было угодно твоей скверной душе, и вряд ли я исполню твое желание.

— Но ведь вы же обещали мне исполнить три желания, и одно еще остается за мной.

— И все-таки я могу его не исполнить, если оно будет глупо, — продолжал лесной дух. — Но говори, мне хочется знать, какое у тебя желание.

— Выньте из меня мертвый камень и верните мне мое живое сердце, — проговорил Петер.

— Разве я заключил с тобой эту сделку? — спросил Стеклянный Человечек. — Разве я Голландец Михель, раздающий богатства и каменные сердца? Там, у него, ищи свое сердце!

— Ах, он не отдаст его мне, — грустно отвечал Петер.

— Хоть ты и скверный, все же мне жаль тебя, — проговорил человечек после некоторого размышления. — А так как твое желание неглупо, то я не откажу тебе хотя бы в своей помощи. Итак, слушай: силой ты не вернешь себе сердце, а только хитростью, и, может статься, это будет не так уж трудно, потому что Михель как был, так и остался глупым Михелем, хотя и считает себя невесть каким умным. Поэтому ступай прямо к нему и сделай, что я тебе скажу. — И он объяснил ему, как поступать, и дал ему крестик из чистого стекла. — Убить он тебя не может и отпустит тебя на свободу, если ты покажешь ему эту вещицу и будешь при этом молиться. А когда добудешь то, чего хочешь, возвращайся сюда.

Петер Мунк взял крестик, постарался получше запомнить все, что ему было сказано, и отправился дальше, в область Голландца Михеля. Он трижды позвал его по имени, и великан явился.

— Ты убил жену? — спросил он, сопровождая свои слова ужасным смехом. — Я бы тоже так сделал, — она раздавала твое состояние нищим. Но тебе придется на некоторое время покинуть страну, а не то, пожалуй, поднимется шум, когда заметят, что она пропала; а ты пришел, верно, за деньгами?

— Ты угадал, — отвечал Петер, — и на этот раз мне нужно много денег, ведь до Америки далеко.

Михель пошел вперед и провёл его к себе в дом; там он открыл сундук, в котором находилось множество денег, и вытащил оттуда большие свертки золотых монет. Пока он считал их на столе, Петер сказал:

— Какой ты болтун, Михель! Ловко ты обманул меня, сказав, что у меня в груди камень, — мое сердце при мне.

— Как так? — спросил удивленный Михель. — Разве ты чувствуешь свое сердце и оно не холодно, как лед? Ты чувствуешь страх или горе или можешь раскаиваться?

— Ты только остановил мое сердце, но оно по-прежнему у меня в груди, и у Эзехиэля тоже, — это он и сказал мне о твоем обмане; недостаточно ты могуч, чтобы так незаметно и без всякого вреда для человека вынуть у него из груди сердце. — Это значило бы, что ты умеешь колдовать.

— Но уверяю тебя, — воскликнул недовольный Михель, — у вас у всех — и у тебя, и у Эзехиэля, и у всех богатых людей, имевших дело со мной, такие же холодные сердца, как у тебя, а настоящие сердца хранятся здесь, в моей каморке.

— Ну и ловко же ты врешь! — засмеялся Петер. — Но только ври кому-нибудь другому. Уверяю тебя, во время путешествий мне дюжинами приходилось видеть эти фокусы. Эти твои сердца, что в каморке, сделаны из воска! Ты богат, слов нет, но колдовать ты не умеешь.

Тут великан рассердился и толкнул дверь в каморку.

— Войди сюда и прочти все записки, и вот ту, видишь, это сердце Петера Мунка. Смотри, как оно содрогается! Разве сердце из воска может так биться?

— И все-таки оно из воска, — отвечал Петер. — Настоящее сердце бьется не так, и мое все еще у меня в груди. Нет, колдовать ты не умеешь!

— А вот я тебе докажу! — рассерженно воскликнул тот. — Ты сам почувствуешь, что это твое сердце! — Он схватил сердце, распахнул куртку Петера, вынул из его груди камень и показал ему. Потом он взял сердце, подышал на него и осторожно вставил его на место, и Петер тотчас почувствовал, как оно забилось и он мог опять радоваться этому.

— Ну, каково тебе теперь? — спросил с улыбкой Михель.

— Верно, ты все-таки был прав, — отвечал Петер, осторожно вытаскивая из кармана крестик. — Никак не думал, что можно делать такие вещи.

— Не правда ли? Я умею колдовать, — ты убедился в этом; но давай, я опять вставлю тебе камень.

— Тише, господин Михель! — воскликнул Петер, делая шаг назад и держа перед собой крестик. — Попалась мышь в мышеловку! На этот раз ты остался в дураках! — И он стал читать молитвы, какие приходили ему в голову.

Тут Михель стал быстро уменьшаться и, в корчах, стеная и охая, упал на землю, а сердца вокруг забились и застучали, и это было похоже на тиканье часов в мастерской часовщика.

Петер испугался, ему стало нестерпимо жутко, он выбежал из каморки, из дома и, гонимый страхом, вскарабкался на скалу; он слыхал, как Михель вскочил, как он топал ногами и бесновался, посылая ему вслед проклятия. Очутившись наверху, Петер побежал к еловому холму; разразилась ужасная гроза — направо и налево от Него ударяли молнии, расщепляя деревья, но он невредимым добежал до царства Стеклянного Человечка.

Сердце его билось радостно, уже по одному тому, что оно — билось. Но потом он сокрушенно оглянулся на свою жизнь — она была как та буря, что только что опустошила вокруг него прекрасный лес. Он подумал о госпоже Лизбет, о своей доброй, прекрасной жене, которую он убил из жадности; он представлялся самому себе извергом рода человеческого и горько заплакал, подойдя к холму лесного человечка.

Хранитель клада сидел под елкой, курил трубку и казался немного, веселее прежнего.

— О чем ты плачешь, угольщик Петер? — спросил он. — Разве ты не получил обратно своего сердца? Или у тебя в груди все еще камень?

— Ах, господин, — вздохнул Петер, — когда во мне было холодное, каменное сердце, я никогда не плакал, мои глаза были сухи, как земля в июле; а теперь прежнее мое сердце рвется на части оттого, что я натворил! Своих должников я довел до полного разорения, больных и бедных травил собаками, и — вы сами это видели — я кнутом ударил ее по прекрасному ее лбу.

— Петер, ты был великим грешником, — сказал человечек. — Деньги и безделье довели тебя до того, что сердце твое обратилось в камень и не знало больше ни радости, ни горя, ни раскаяния, ни милосердия. Но раскаяние искупает вину и, если б я только знал, что ты искренне жалеешь о своей жизни, я бы мог еще кое-что для тебя сделать.

— Ничего мне больше не надо, — отвечал Петер и грустно поник головою. — Для меня все кончено. Никогда в жизни я не буду больше радоваться! Что мне делать одному на свете? Мать никогда не простит мне того, что я ей сделал, и, может быть, я, чудовище, и ее довел до могилы. А Лизбет, жена моя? Лучше убейте меня, господин хранитель клада, по крайней мере, этой постыдной жизни наступит конец!

— Хорошо, — возразил человечек, — если ты этого хочешь, пусть будет по-твоему; топор у меня под рукой. — И он спокойно вынул изо рта трубочку, выколотил ее и спрятал в карман. Потом он медленно встал и зашел за ель, Петер же весь в слезах опустился на траву; о жизни он ничуть не жалел и терпеливо ждал смертельного удара. Немного погодя, он услыхал позади себя тихие шаги и подумал: «Сейчас всему конец!»

— Оглянись напоследок, Петер Мунк! — крикнул человечек. Петер вытер глаза, оглянулся и увидал мать свою и Лизбет, жену, ласково глядевших на него. Он радостно вскочил на ноги.

— Так ты не умерла, Лизбет? И вы тут, матушка, и простили меня?

— Они простят тебя, — проговорил Стеклянный Человечек, — потому что ты искренне раскаялся, и все будет забыто. Отправляйся-ка теперь домой, в хижину отца, и будь по-прежнему угольщиком; если будешь честен и трудолюбив, ты окажешь честь своему ремеслу, и соседи твои будут больше любить и уважать тебя, чем если бы у тебя было десять тонн золота. — Так сказал Стеклянный Человечек и простился с ними.

Все трое они воздали ему хвалу и, благословляя его, отправились домой.

Великолепного дома богатого Петера больше не существовало; молния ударила в него и сожгла со всеми его сокровищами; но до родительской хижины было недалеко; туда вел теперь их путь, и потеря богатства не огорчала их.

Но как они удивились, когда подошли к хижине! Она превратилась в отличный крестьянский дом, и все внутри было просто, но добротно и аккуратно.

— Это сделал добрый Стеклянный Человечек! — воскликнул Петер.

— Как здесь хорошо! — сказала госпожа Лизбет. — Здесь гораздо уютнее, чем в большом доме с многочисленной челядью.

С тех пор Петер Мунк сделался трудолюбивым и достойным человеком. Он был доволен тем, что имел, неутомимо занимался своим делом и благодаря своему труду стал вскоре состоятельным человеком, и все в лесу полюбили и стали уважать его. Он никогда больше не ссорился с госпожой Лизбет, чтил свою мать и подавал бедным, стучавшим в его дверь. Когда через год госпожа Лизбет разрешилась красивым мальчиком, Петер пошел на еловый холм и сказал стишок. Но Стеклянный Человечек не показывался. «Господин хранитель клада, — крикнул он, — выслушайте меня! Мне ничего не надо, я хочу только позвать вас в крестные отцы к своему сыночку!» Но Стеклянный Человечек не отозвался, — только ветер коротким порывом пронесся по вершинам елей и сбросил в траву несколько шишек. «Ну, возьму хоть это на память, раз уж вы не хотите показаться!» — воскликнул Петер, подобрал шишки, положил их в карман и пошел домой; когда же он дома снял с себя воскресное платье и мать его перед тем как убрать платье в сундук, вывернула карманы, из них выпало четыре больших свертка с деньгами, а когда их развернули, то увидали, что все это были хорошенькие новенькие баденские талеры, и среди них ни одного фальшивого. Это был подарок от человечка в еловом лесу своему крестнику, маленькому Петеру.

Так жили они тихо и не унывая; и много лет спустя, когда у Петера Мунка были уже седые волосы, он говорил: «Лучше довольствоваться малым, чем обладать сокровищами и иметь холодное сердце!»

* * *

Прошло уже около пяти дней, а Феликс, егерь и студент по-прежнему сидели в плену у разбойников. Хотя атаман со своими подчиненными и хорошо обращались с ними, все же они с нетерпением ждали освобождения, так как чем больше проходило времени, тем больше боялись они, что их обман раскроется. К вечеру пятого дня егерь сообщил своим товарищам по несчастью, что он твердо решился бежать этой ночью, даже если это будет стоить ему жизни. Он старался склонить своих спутников к такому же решению и объяснял им, как осуществить бегство.

— Того, кто стоит на часах всего ближе к нам, я беру на себя, другого выхода нет, нужда не знает закона, он должен умереть.

— Умереть? — воскликнул в ужасе Феликс. — Вы хотите убить его?

— Да, я твердо на это решился, раз от этого зависит спасение двух человеческих жизней. Знайте же, я сам слыхал, как разбойники с озабоченным видом шептались, что за ними в лесу следят, а старухи в гневе выдали злое намерение шайки, они бранились и дали нам понять, что в случае нападения на разбойников, нам нечего ждать пощады.

— Боже праведный! — воскликнул в ужасе юноша и закрыл руками лицо.

— Так вот, пока они не приставили нам ножа к глотке, — продолжал егерь, — давайте-ка предупредим их. Как только стемнеет, я подкрадусь к ближайшему часовому; он остановит меня, я шепну ему, что графине внезапно сделалось дурно, и, в то время как он оглянется, я заколю его. Потом вернусь за вами, молодой человек, и второй не уйдет от нас, а с третьим мы втроем справимся и подавно.

Говоря это, егерь казался очень страшным, и Феликс испугался. Он хотел уговорить его отказаться от этой кровавой мысли, когда дверь хижины тихонько отворилась и кто-то быстро и осторожно вошел внутрь. Это был атаман. Он осторожно прикрыл дверь и сделал пленным знак не шуметь. Он уселся рядом с Феликсом и проговорил:

— Графиня! Вы в скверном положении. Ваш супруг не сдержал слова. Он не только не послал выкупа, но известил окрестное начальство. Вооруженные люди рыщут по всему лесу, подкарауливая меня и моих людей. Я грозил вашему супругу убить вас, если он сделает попытку схватить нас; но он или не дорожит вашей жизнью, или не верит нашим угрозам. Ваша жизнь в наших руках, и, по нашим законам, вы обречены. Что вы на это скажете?

Сраженные этой вестью, пленники глядели себе под ноги и не знали, что ответить, так как Феликс отлично понимал, что если он признается в своем обмане, то подвергнет себя большой опасности.

— Мне кажется невозможным, — продолжал атаман, — подвергать такой опасности даму, которую я уважаю, поэтому, чтобы спасти вас, я хочу предложить вам одну вещь — это единственный выход, который вам остался. Я хочу бежать вместе с вами.

Изумленные, обрадованные, они все взглянули на него, а он продолжал:

— Большинство моих сподручных решило бежать в Италию и примкнуть к одной очень распространенной там банде. Что касается меня, то меня не привлекает служба под началом у другого, и поэтому я не пойду с ними. Если вы только дадите мне слово, графиня, замолвить за меня слово, использовать ваши связи, чтобы защитить меня, то я берусь освободить вас, пока не поздно.

Феликс в смущении молчал; его честное сердце не соглашалось подвергать продолжительной опасности человека, который хотел спасти ему жизнь, и затем не суметь защитить его.

Пока он все еще молчал, атаман сказал:

— В настоящее время всюду вербуют солдат, я буду доволен, если получу хоть самое скромное место. Я знаю, что вы многое можете, но я не требую от вас ничего, кроме обещания сделать что-нибудь для меня в этом деле.

— Ну что ж, — отвечал Феликс, опустив глаза, — я обещаю вам все, что я смогу, все, что в моих силах, сделать для вас. Что бы с вами ни случилось, для меня утешительно уже то, что вы хотите добровольно бросить эту жизнь.

Растроганный атаман поцеловал руку добрейшей женщины, шепнул ей, чтобы через два часа после наступления темноты она была готова, и, так же осторожно, как и пришел, вышел из хижины. Когда он ушел, пленники облегченно вздохнули.

— Правда, можно сказать — сам господь надоумил его! — сказал егерь. — Как чудесно наше спасение! Мне и во сне не снилось, что такие вещи еще случаются на свете и что на мою долю выпадет такое приключение!

— Чудесно, и говорить нечего! — возразил Феликс. — Но имел ли я право обманывать этого человека? На что ему мое заступничество? Скажите вы, егерь, — не значит ли это заманить его в петлю, если я не сознаюсь ему, кто я?

— Но к чему такая совестливость, милый мальчик? — возразил студент. — И после того, как вы так блестяще сыграли вашу роль! Нет, пусть это вас не смущает, это вполне законная самозащита. Ведь он позволил же себе такую выходку, как увезти с дороги самым подлым образом почтенную женщину; и если бы не вы, кто знает, что было бы теперь с графиней! Нет, вы ничего плохого не сделали; впрочем, я думаю, он кое-что выиграет, если он сам, глава шайки, отдастся в руки правосудия.

Это последнее замечание студента несколько утешило молодого золотых дел мастера. Радостно оживленные, и все же с замирающим сердцем и тревожась, удастся ли их план, переживали они следующие часы. Было уже темно, когда атаман зашел на минуту в хижину, положил на стол узелок с платьем и сказал:

— Графиня, чтобы облегчить нам бегство, вам необходимо надеть мужское платье. Приготовьтесь. Через час мы выступим в поход. — Сказав это, он оставил пленников одних, и егерь с трудом удержался от смеха.

— Готов поклясться, — воскликнул он, — что это второе переодевание будет вам еще больше к лицу, чем первое.

Они развязали узелок и нашли в нем красивый охотничий костюм со всеми принадлежностями, оказавшийся Феликсу как раз впору. Феликс переоделся, и егерь хотел было забросить платье графини в уголок хижины, но Феликс не допустил этого, свернул его в маленький сверток и заявил, что попросит графиню подарить его ему на память об этих удивительных днях его жизни.

Вскоре пришел и атаман. Он был вооружен с ног до головы и принес егерю ружье, которое у него отняли разбойники, и рог с порохом. Студенту он также подал ружье, а Феликсу охотничий нож и попросил его, на всякий случай, привесить его к поясу. К счастью для всех троих, было ужасно темно, не то бы сияющие взоры, с которыми Феликс ухватился за оружие, открыли разбойнику, кто он на самом деле. Когда они осторожно вышли из хижины, егерь заметил, что бывший сторожевой пост на этот раз никем не занят. Им посчастливилось незаметно пробраться вдоль хижин, дальше атаман направился не по обычной тропинке, ведшей из ущелья в лес, а приблизился к совершенно отвесной и на первый взгляд недоступной скале. Подойдя к ней вплотную, атаман обратил внимание своих спутников на веревочную лестницу, которая свешивалась с вершины скалы. Он перекинул ружье за спину и стал подниматься первым, затем пригласил графиню, протянув ей руку, следовать за ним; егерь поднялся последним. За скалой оказалась тропинка, на которую они и вступили и быстро пошли вперед.

— Эта тропинка, — сказал атаман, — выведет нас на дорогу в Ашаффенбург. Туда мы и отправимся, так как я узнал наверное, что ваш супруг, граф, находится сейчас там.

Они шли молча, разбойник впереди, трое остальных вплотную за ним. Через три часа они остановились; атаман предложил Феликсу отдохнуть на пне. Он вынул хлеб, бутылку старого вина и предложил усталым путникам подкрепиться.

— Предполагаю, что через час мы наткнемся на кордон, растянутый войском по всему лесу. В таком случае, прошу вас, поговорите с начальником солдат и попросите его хорошо со мной обращаться.

Феликс согласился и на это, хотя и не рассчитывал на успех своего заступничества. Они отдохнули еще с полчаса и пошли дальше. Они прошли с час и приближались уже к большой дороге; забрезжил день, и по лесу разлился слабый свет, когда, заслышав окрик «Стой! Ни с места!», они принуждены были остановиться. Они остановились; пятеро солдат подошли к ним и приказали им отправиться к майору и дать ему объяснение, откуда и куда они идут. Пройдя пятьдесят шагов, они увидали со всех сторон в кустах сверкающие штыки; в лесу засело, по-видимому, изрядное количество солдат. Майор с несколькими офицерами и другими мужчинами сидел под дубом. Когда пленных привели к нему и он собрался допросить их, один из мужчин вскочил и воскликнул:

— Боже мой! Что я вижу, ведь это же Готфрид, наш егерь!

— Так точно, господин начальник! — отвечал егерь радостным голосом. — Это я, чудом спасенный из рук дурных людей.

Офицеры очень удивились, встретив его тут, а егерь попросил майора и начальника округа отойти с ним в сторонку и в нескольких словах рассказал им, как они спаслись и кто четвертый, сопровождающий их.

Очень довольный таким сообщением, майор тотчас принял соответствующие меры, чтобы переправить важного пленника дальше, а молодого золотых дел мастера отвел к своим товарищам и отрекомендовал его как доблестного юношу, своим мужеством и присутствием духа спасшего графиню. Все радостно пожимали Феликсу руки, хвалили его и никак не могли наслушаться его рассказов о приключениях в харчевне и у разбойников.

Тем временем совсем рассвело. Майор решил, что сам проводит освобожденных в город. Он вместе с управляющим графини повел их в ближайшую деревню, где был приготовлен экипаж, куда они и усадили Феликса и сели сами; егерь, студент, управляющий и еще многие другие люди поскакали верхами впереди и сзади них, и они с триумфом направились в город.

С быстротой молнии разнесся по окрестностям слух о нападении в лесной харчевне, о самопожертвовании молодого золотых дел мастера, и так же быстро, из уст в уста, передавалась теперь весть об его спасении. Поэтому не было ничего удивительного в том, что в городе, куда они ехали, улицы были запружены народом, жаждавшим увидеть молодого героя. Толпа хлынула навстречу медленно подъезжавшему экипажу. «Вот он! — восклицали люди. — Это он сидит в экипаже рядом с офицером! Да здравствует смелый юный золотых дел мастер!» — И тысячеголосое ура огласило воздух.

Феликс был смущен и растроган бурной радостью толпы. Но еще более трогательное зрелище ждало его в городской ратуше. Роскошно одетый человек средних лет встретил его на лестнице и обнял со слезами на глазах. «Как мне отблагодарить тебя, сын мой! — воскликнул он. — Ты дал мне так много, когда я чуть было не потерял все, что у меня было. Ты мне спас жену, детям моим — мать, так как это нежное существо не вынесло бы всех ужасов такого плена». Произнесший эти слова был супругом графини. И как Феликс ни противился и ни отказывался от награды за свое самопожертвование, граф во что бы то ни стало хотел вознаградить его. Тут юноше вспомнилась злосчастная судьба атамана разбойников; он рассказал графу, как тот спас его и что, в сущности, это спасение предназначалось для графини. Граф, растроганный не столько поступком атамана, сколько доказательством благородного бескорыстия, проявленного Феликсом в этой его просьбе, обещал со своей стороны сделать все, чтобы спасти разбойника.

Граф в тот же день, в сопровождении достойного егеря, повез молодого золотых дел мастера к себе в замок, где графиня с нетерпением ждала вестей о молодом человеке, пожертвовавшем ради нее собой, и судьба которого ее очень тревожила. Как описать ее радость, когда супруг ввел к ней в комнату ее спасителя? Она все снова и снова заставляла Феликса рассказывать, без конца благодарила его; она приказала привести детей и велела им глядеть на великодушного юношу, которому их мать была так бесконечно обязана. Малютки взяли его за руки, и их трогательный детский лепет, их уверения, что отец с матерью для них дороже всего на свете, были для него сладчайшей наградой за многие лишения и за бессонные ночи, проведенные в лачуге разбойников. Когда первые мгновения радостной встречи прошли, графиня сделала знак слуге, и вскоре тот принес платье и хорошо знакомый ранец, которые Феликс в лесной харчевне предоставил графине.

— Здесь все, — сказала она, ласково улыбаясь, — что вы дали мне в те ужасные минуты; в этих вещах таились чары, которыми вы окружили меня, чтобы слепотой поразить моих преследователей. Все это опять в вашем распоряжении, но я хочу предложить вам оставить мне эти платья, я сохраню их на память о вас, а вы взамен примите сумму, назначенную разбойниками как выкуп за меня.

Размеры подарка испугали Феликса, — его благородная душа противилась принять награду за то, что он сделал по добровольному побуждению.

— Милостивая государыня, — сказал он с волнением, — этого я не могу принять. Платье пусть будет ваше, раз вам так угодно, но сумму, о которой вы говорите, я никак не могу принять. Но так как я знаю, что вы непременно хотите отблагодарить меня, то прошу вас вместо всякой другой награды сохраните ко мне вашу благосклонность, и если я окажусь в таком положении, что буду нуждаться в вашей помощи, разрешите мне обратиться к вам.

Долго еще уговаривали молодого человека, но ничто не могло заставить его изменить свое решение. Наконец графиня и ее супруг уступили, и слуга хотел было унести обратно платье и ранец, как вдруг Феликс вспомнил об украшении, о котором он в пылу стольких радостных событий совсем забыл.

— Стойте! — воскликнул он. — Разрешите мне взять кое-что из ранца, милостивая государыня, и тогда все остальное полностью и навсегда будет принадлежать вам.

— Берите, что хотите, — отвечала она, — хотя я охотно на память о вас оставила бы себе все. Итак, возьмите то, чего вы не хотите лишаться. Но все же, скажите, если можно, чем это вы так дорожите, и чего не хотите оставить мне?

Во время этого разговора юноша открыл ранец и вынул оттуда коробочку из красного сафьяна.

— Вы можете взять себе все, что принадлежит мне, — отвечал он, улыбаясь, — но это — собственность дорогой моей крестной; я сам сработал эту вещь и должен доставить ее по назначению. Это убор, милостивая государыня, — продолжал он, открывая коробочку и протягивая ее графине, — на котором я испытал свое умение.

Она взяла коробочку; но не успела и мельком взглянуть на украшение, как, пораженная, воскликнула:

— Как, эти камни? И вы говорите, что они предназначаются вашей крестной?

— Ну да, — отвечал Феликс. — Моя крестная послала мне эти камни, я вставил их в оправу и теперь намереваюсь отнести их ей.

Растроганная графиня опять взглянула на него; в глазах у нее стояли слезы.

— Так, значит, ты Феликс Пернер из Нюрнберга? — воскликнула она.

— Да, но каким образом вы так скоро узнали мое имя? — спросил юноша, с изумлением глядя на нее.

— О чудесный перст провидения! — обратилась она, растроганная, к удивленному супругу. — Ведь это же Феликс, наш крестник, сын нашей камеристки Сабины! Феликс! Ведь это же я, к которой ты шел. Так ты, сам того не зная, спас свою крестную!

— Так вы, значит, графиня Сандау, столько сделавшая для меня и моей матери. А это замок Майенбург, куда я направлялся? Как благодарен я благосклонной судьбе, которая таким чудесным образом свела меня с вами; значит, мне удалось все-таки, хоть и скромным образом, доказать вам мою великую благодарность!

— Ты сделал для меня больше, чем я когда-либо смогу сделать для тебя; однако пока я жива, я всегда буду стараться показать тебе, как конечно мы все благодарны тебе. Мой супруг будет тебе отцом, мои дети — твоими братьями и сестрами; я сама буду твоей верной матерью, эти драгоценности, которые привели тебя ко мне в час величайшей опасности, будут моим лучшим украшением, потому что они всегда будут напоминать мне тебя и твое благородное сердце.

Так сказала графиня и сдержала слово; она щедро поддерживала счастливого Феликса во время его странствий. Когда же он возвратился, став искусным мастером своего ремесла, она купила ему в Нюрнберге дом, тщательно обставила его, и немалым украшением его лучшей комнаты были прекрасно нарисованные картины, изображавшие сцены приключения в лесной харчевне и жизнь Феликса среди разбойников. Там и жил Феликс, искусный золотых дел мастер, и слава о его работах соединялась с молвой о его геройстве и привлекала к нему заказчиков со всей страны. Многие иностранцы, посещавшие прекрасный город Нюрнберг, приходили в мастерскую к знаменитому мастеру Феликсу, чтобы видеть его, удивляться ему, а иногда и заказать ему красивую драгоценную вещь. Но больше всего он любил, когда его навещали егерь, оружейный мастер, студент или извозчик. Каждый раз, когда последний ехал из Вюрцбурга в Фюрт, он всегда заезжал к Феликсу; почти ежегодно привозил ему егерь подарки от графини, а оружейный мастер, исходив все страны, обосновался окончательно у мастера Феликса. Однажды навестил их и студент. Он тем временем сделался важным лицом в государстве, но не стыдился отужинать раз-другой у мастера Феликса и у оружейного мастера. Они вспоминали тогда о приключении в лесной харчевне, и бывший студент рассказал однажды, что видел в Италии атамана разбойников, — он окончательно исправился и честно служил в войске неаполитанского короля.

Феликс очень обрадовался, узнав об этом. Без этого человека он, может быть, не попал бы в тогдашнее опасное положение, по без него у наверное не удалось бы и уйти от разбойников. Вот и вышло, что в душе доблестного золотых дел мастера возникали лишь мирные и приятные воспоминания, когда он мысленно возвращался к Шпеессартской харчевне.