Ямщик

Летит время. В тайне жизни сменяются настроения, а душу не покидает надежда. И пролетают воспоминания ушедшего времени, краса страны родной.

Зимней ночью еду я на праздник Рождества к приятелю. Высоко в мутном небе светит месяц. Кругом — белая пустыня снегов. Тройка. Ровно звенит под дугой колокольчик. Около меха воротника шубы пьешь холодный морозный воздух. Как привольно и как бодро на душе!

Под бугром показались рядами темные леса. Ближе и ближе бегут они ко мне, возвышаясь, и кладут темные тени по дороге. Высокие ели зубцами темнеют в ночном небе. Задумчиво кругом…

Спустившись вниз, тройка шагом идет по оврагу.

— Вот это самое место, — говорит ямщик, — здесь и было…

— Что было-то? — спрашиваю ямщика.

— Да ведь вот… Дело такое вышло… Эх, и красива была она, барыня-то… Значит, вот недалече тута жила, у барина тутошнего, Покровского. Барин он али што, только без дела жил. Эй, лихие!.. — крикнул ямщик.

Тройка подхватила по ровному месту. Ямщик, обернувшись, сказал мне:

— Значит, дело такое. Он тоже ее украл у мужа законного. Хороша была. Ну, тогда муж-то и узнал — куда она ушла, и в ето самое место, под мостом, что проехали, и засел… спрятался… Ну, и выбрал, значит, ночь темную, тоже зимой, да… И перегородил веревкой, прямо вот железной, что ли. А Покровский-то барин и ехал, с ей, значит. Ну и тпру… Стал. Веревка-то не пущает… Испугался, Покровский-то, бегом, и ее бросил. Убег. А она-то сказала мужу-то своему: «Видишь, — говорит, — на какую тлю я тебя сменяла…» И заплакала. Он его-то догнал, да и приволок к ей. Похлестал его маненькой плеткой. «Вот что, — говорит, — беги с ей опять. Ты, — говорит, — в бегунах живи, бегай и дале». И все тут.

— Что же ты говорил, пошаливают в овраге? Разбойники?

— Чего разбойники. Не-е-т… Это так, ера кабацкая[644]ера (кабацкая) — от «ярыга» (ерыга, ярыжка, ярыжный человек) — здесь: пьяница, беспутный человек, голь кабацкая. баловала. Эй, вы, лихие!.. — крикнул ямщик на лошадей. — Вот приедем, барин, скоро в трахтир Фураева, погреться часок надо.

— Ладно, — говорю, — погреемся.

— Эдак-то ездишь в ямщиках, чего не наслушаешь, чему не надивишься. За прошлый год вез я, это, кто его знает, кого. Тоже в Гороховец вез, об эту же пору, на Святках. Фонарь, значит, на случай — с дороги бы не сбиться — с собой взял. Ночь темная, остановился, зажигаю, значит, фонарь, и вижу — седок-то сидит, значит, и ест гуся прямо целого. Гуся-то держит жареного и жрет. Рожа у его красная, зубы чисто у лошади, а глаза белые… Эка, думаю, какой леший. Спросил его: «А вы в Гороховец к кому едете?» — «Я, — говорит, — к себе еду». — «Я тоже гороховский, — говорю, — вас что-то не видывал никады. Как вы прозываетесь-то?» Обернулся, поглядел на его, а он, гляжу, поросенка цельного жрет. Да так!.. зубами инда стучит. Потом говорит мне: «Зовут-то меня как? А Черт Иваныч Растрига, слыхал? Так это вот я самый и буду». — «Э-э… — думаю, — кого везу…» Вот меня робь взяла. Еду и молитву держу. «Помилуй и спаси…» У трахтира Фураева остановился, что на тракте, — лошадей покормить да отдохнуть. Ну, значит, и он вошел в трахтир. Вот здоров! Смотрю — монах. Вот ведь что. Чай пьет и водку хлещет. Запряг, значит, лошадей, попоил, а его нет. Куда делся, невесть. И Фураев ищет: нет нигде, пропал! До утра остался — нет его. Вот и поди тут, с чего это?

— А что ж это, по-твоему? — спросил я.

— Чего ж, видать, он самый — Черт Иваныч.

— Ну, это ерунда… — говорю. — Просто ушел и не заплатил тебе.

— А нет. Это как есть Черт Иваныч. Жрал-то как! Монахом притворился. В господах-то, и-и-х… этих оборотней много. То они то, то ето. — У Фураева-то, — продолжал ямщик, — тоже дочь убежала. И-и-и… горя он взял. С женатым… А она и не знала. Обманщик. Эх, лихие…

— Обманул. Ну и что же?

— Чего ж, мать от раку в животе померла, Фураева-то жена, с горя. А он-то — ера кабацкая, пьяница, бродяга — писарь при волостном, боле ничего. Эй, лихие, вороные…

Тепло в трактире Фураева. Похудел хозяин, поседел. И как-то нерадостно встречал меня.

— Ну что, — спросил я, — как уха налимья?

— Да, уха… — рассеянно ответил Фураев. — Я что-то ныне и мережей не ставил. Что ж, я теперь вдовый, один с дочерью. Другая-то, Анна, в Гороховце, значит, у тетки пребывает. Хочу дело бросить. Надоело чего-то… Да стар становлюсь.

Когда его младшая дочь подавала мне чай, я как-то заметил, что в доме, в трактире, все изменилось. Когда я и ямщик погрелись, выпили чаю, я простился с Фураевым. Он меня и не спросил, куда я еду, и ничего не сказал про охоту. Загрустил.

Мчится тройка. Ровно стучат копыта лошадей, звенит колокольчик. Темные леса муромские стоят задумчивой стеной.

— Это самое, барин, дело такое женское — беда… — сказал ямщик.

— А что же? — спросил я.

— Да ведь вот это самое… как это ежели сказать правду… У нас тута, при семинарии што ли, самый начальник их… Жена у его. Ну, и беда… И то, и ето, и шубу он ей новую шьет, и из Москвы везет то и ето. А она с двумя гоняет. Я-то знаю — возил. Эй вы, кони удалые!.. Эй!.. Жалко мне что-то стало его, он смирный такой. Еду это я с ним, эх, думаю, скажу ему. И говорю: вашу, говорю, супружницу возил надысь, когда вы в отъезде были, к казначею. Еще, говорю, к подьячему. А он — ера.

— Ну и что же? — спросил я.

— Ну, говорю ему, а ему хоть бы што. Говорю — ночью возил. А у его в разуме-то шарик играет. Я сразу не понял: она с им вместе работает — деньги берет, вот что. Он-то ера, кот. Эх, лихие соколы!..

— К нам в Гороховец приезжал, — продолжал ямщик, — прошлый год. Их, барин, во барин. Гусар. Пьян завсегда. Вот я с ним покатался… Когда ездит, завсегда песни поет, да и ловко так. Ну, он чего работал, батюшки. Одна-другая, прямо вот, чисто он медом мазанный, рвут его бабы на части…

Вдруг ямщик круто осадил лошадей и, обернувшись ко мне, сказал тихо:

— Глядите… вона, чего это мелькнуло… чего-то в лесу горит… Ишь, двое перебежало.

— А что? — спросил я.

Ямщик, нагнувшись, достал из-под сиденья железную палку.

— Попужайте, барин… Есть у вас чего… револьверт…

— Есть, — говорю.

— Достаньте, — сказал ямщик тихо. — Под Гороховцом-то балуют…

Я вынул револьвер. Ямщик ехал шагом. Дорога была узкая, огромный лес покрывал дорогу тенью. В стороне я увидел, как мелькнул огонь. Сбоку леса стояли люди, их освещал огонь фонаря. Когда подъехали ближе, стало видно, что среди стоявших кто-то лежал.

— Елычев, ты, што ль? — крикнули стоявшие.

— Я, — ответил ямщик. — Чего это?

— Чего? Мертво тело.

— Замерз, что ли? — спросил мой ямщик.

— Не-е… Убили…

— Кого убили-то?

— А кто его знает…

Проехав мимо, ямщик дернул лошадей и крикнул:

— Эй, вы, лихие…

Тройка мчалась.

— Вона что… Убили…

Навстречу нам тоже пронеслась тройка.

— Следователь, — сказал ямщик. — Осемь верст до Гороховца.

— Часто это у вас тут шалят-то? — спросил я.

— Не-е… — ответил ямщик. — Под праздник — расчет, ну, значит, под праздник завсегда выходит. Эх, лихие!..

Справа показалась белой пеленой ровно идущая Клязьма, и мелькал с церквами городок. Кое-где в домах освещались окна.

— Знаешь Баранова, — говорю я ямщику.

— Баранова. Во, к кому едешь, — сказал ямщик.

— Знаешь его, возил, поди?

— Как же, он холостой. Эх, лихие!..

И ямщик лихо подкатил к подъезду деревянного дома.

Сквозь ветви сада, покрытые инеем, приветливо светился абажур лампы в окне дома…