Другу моему Александре Ивановне, вместе с которой идти легко и радостно. Автор

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава первая

В синем небе кувыркались белые голуби. Блестело, омытое ливнем, зеленое поле районного стадиона, на беговых дорожках пестрели майки физкультурников, над голубыми трибунами вились красные флаги, как большие, раздуваемые ветром костры.

Стадион лежал в глубокой котловине среди гор; они окружали его, крутые, дремучие, сверкая на солнце белыми клыками ледников, косматясь густой чернью тайги.

И торжественные звуки марша, и ликующие в небе голуби, и говор праздничной толпы — все веселило Родиона.

Голуби веером рассыпались вверху. Смеясь, Родион поднял руки — шелест крыльев над головой слился с ропотом обласканной ветром листвы.

И в это мгновение весь стадион будто качнулся: от старта оторвались девушки. Как птицы! Вначале очи шли дружной стаей, пока одна, в оранжевой майке, не вырвалась вперед.

Разноголосый гул, подхлестывающие выкрики взволновали Родиона, и он стал напористо проталкиваться через жаркую толпу к беговой дорожке.

— Гляди, голенастая какая, а чисто ветер несется.

— Кто спервоначалу прытко берет, тот завсегда к концу язык высунет!

— Это ты про свой колхоз, сват? Что ни посевная — всё задаетесь, а к уборочной, гляди, позади всех!

— Ничего, мы еще вам пятки оттопчем!

«Да ведь эта Иринка наша!» — едва не вскрикнул Родион.

Иринка бежала стремительно и легко, мелькали ее крутые загорелые колени, камешками топорщились под майкой неоформившиеся груди.

Он уже хорошо различал ее чуть запрокинутую голову, бледное, словно одеревеневшее липа с плотно стиснутыми губами.

— А ты правду сказал, сват, — сочился сквозь гомон насмешливый басок, — хотя девка еще и не выдохлась, а другая уж на плечах у нее висит!

«А, пожалуй, нагонит!» — Родион с тревогой наблюдал за девушкой в васильковом платье. Она почти сравнялась с Иринкой, тоненькая, босоногая, с бьющимися па спине каштановыми косами.

— Нажимай, Иринка-а-а! — не вытерпев, закричал Родион.

Незнакомая девушка, летучая, с взвихренным подолом платья, пробежав мимо с упреком оглянулась на Родиона, и ему стало не по себе.

«Чья это?» — подумал он.

Девушки одолевали последние перед финишем метры. Стадион гудел — и вдруг раздался гром аплодисментов: васильковое платье развевалось впереди.

Рацион захлопал в ладоши, но тут же спохватился: «Что ж это я? Нашу ведь обогнали!»

Неожиданно Иринка выметнулась вперед и первой разорвала шелковистую паутину финиша. Но Родиона это почему-то уже не обрадовало.

— Одно место за нами! — кричал, протискиваясь к нему, Григорий Черемисин, высокий, богатырского сложения парень в голубой майке и белых брюках. — Девушек-то, погляди, девушек сколько — глаза не насытятся! Прямо целый букет! Айда, сейчас наш черед!

Весь месяц перед соревнованиями Родион тайком от всех уходил по утрам к реке: бегал там по росистой луговине, прыгал через натянутую меж кустов бечеву, метал самодельную гранату.

И теперь, шагая за Григорием по мягкой траве футбольного поля, любуясь дразнящим разноцветьем девичьих косынок и праздничным убранством зрителей, он еле сдерживал просившуюся на губы улыбку. Вот сейчас они вес увидят, на что он способен!

У стоек уже прогуливались здоровые, смуглые от загара парни в трусиках. С ревнивой завистью оглядев их мускулистые руки и ноги, Родион заволновался. Легкая сатиновая рубашка показалась ему вдруг тесной, он мгновенно сбросил ее и угрюмовато поглядел на Григория.

— Ты чего это на меня быком смотришь, Родька? — спросил Черемисин и рассмеялся; жемчужно поблескивали его крупные зубы. — В прыжках меня не опасайся, я на подъем тяжелый, что наш колхозный битюг!

Не глядя на товарища, Родион захватывал пальцами босых ног курчавую травку и вырывал ее.

— И чего выдумываешь — больно мне надо! Хоть все призы забирай!

Черемисин смеялся:

— Чудила ты, Родька, честное слово! Не все ли равно, кто у нас вперед вырвется, лишь бы команду нашу не обставили, факт!

Соревновались в прыжках с ребятами из «Горного партизана». Чернявый паренек, сухоногий, легкий, верткий, без труда с большим запасом взял высоту.

— Давай. — Григорий легенько подтолкнул Родиона в спину, и тот вихрем сорвался с места, перелетел через тонкую веревочку и, только услышав плеск ладош, понял, что перепрыгнул.

Григорий заговорщицки подмигнул ему: наших, мол, голыми руками не возьмешь!

Но чернявый паренек, видимо, не собирался сдаться. Родиону предстояло воевать с ним за каждый сантиметр, Родион прыгал все с большим напряжением, чернявый же, как пружина, отскакивал от земли, преодолевал высоту спокойным, неуловимо расчетливым толчком.

Родион ревниво прислушивался к треску аплодисментов: ему или чернявому хлопали люди?

Неожиданно чернявый заявил:

— Давай сразу на сто шестьдесят!

Сердце Родиона гулко застучало, по он ничем не выдал своего волнения. Пусть этот: парень не берет его на испуг — он не из робкого десятка!

Он взял высоту каким-то сумасшедшим, отчаянным прыжком и упал на рыхлый песок. Ему показалось, что кто-то засмеялся.

— Сто шестьдесят один.

— Сто шестьдесят три!

Чуть прихрамывая, вытирая рукой пот, заливающий глаза, он вернулся на место и, закусив губу, снова бросился в высоту и полетел вместе с веревочкой на песок.

Тяжело дыша, он подошел к полосатой штанге и опустился на траву.

— Не вешай голову. Родька, слышь? Второе место за нами, — присаживаясь рядом, сказал Григорий. — А по сумме очков наша команда все равно на первое выйдет!

— Какого чёрта ты меня убаюкиваешь, не маленький!

Они помолчали. Родион чертил палочкой по земле, не убирая свесившиеся на лоб пряди мокрых волос.

— Ты давай отдыхай да пойдем гранаты метать, — сказал Григорий и добавил не то виновато, не то извиняюще: — Только, брат, как хочешь, а в гранате я тебе не уступлю. Рад бы, да сила не позволяет! Так что бери свое на стометровке.

— Я не побегу.

— Не дури, не дури…

— Сказал, не побегу — и всё!

— Вот чудила! Ведь ты не один тут свои таланты показываешь! Хочешь всю организацию подвести? Если возьмешь третье место — и то команда на первое выйдет! Или не надеешься?

— Чего привязался? — вскипел Родион — Надеешься, не надеешься — дай в себя придти!

Григорий встал и по знаку судьи вышел на небольшую площадку. Бутылочная учебная граната казалась в его сильных руках детской игрушкой. Вот он разбежался, отвел руку и, гакнув, запустил гранату в сияющую голубизну неба. Она блеснула в вышине, как серебристая рыбина в заводи, и только через несколько секунд раздался глухой, шмякающий звук ее падения.

Стадион аплодировал, не жалея ладош.

Родион бросал гранату «за компанию», потом бегал па все дистанции и действительно, как и предполагал Григорий, занял третье место. Но это не принесло ему облегчения. Трудно мириться с меньшим!

За стадионом Родиона и Григория окружили девушки. Родион смеялся, шутил, делал вид, что ему совершенно безразлично, какое место он занял в соревновании. И, думая, что никто не верит ему, старался улыбаться и хохотать над любой пустяковой шуткой.

— Ну, теперь айда к лодкам — последнее сражение, — сказал Черемисин.

По дороге к озеру, размахивая цветистой косынкой и поглядывая на Григория — вот я какая! — Иринка рассказывала:

— Как опередила она меня, ну, думаю, все пропало! Бежать еще бегу, а духу не хватает!.. А тут возьми и свистни кто-то — меня будто крапивой по пяткам! Ну, кто бы мог подумать, что эта тихоня из «горного партизана» будет мне жару поддавать? Я ее даже в расчет не брала! Стеснительная такая. «Все в майках и трусиках, а я, — говорит, — в платье побегу: народу больно много, все на тебя смотрят — сгорю…»

— Как зовут ее, не помнишь? — небрежно спросил Родион.

— Нечего на чужих заглядываться! — Иринка погрозила ему пальцем. — У нас своих красавиц хоть отбавляй! Правда, Гришенька?

— Правда, одуванчик, — добродушно посмеиваясь, ответил Черемисин: он всегда находил для каждого красивое ласковое прозвище.

Сквозь кудлатые тальники играло солнечной рябью сиреневое озеро.

У дамбы покачивались лодки. Ветер раздувал над причалом алый, льющийся пламень флажков.

Родион сел в лодку, опустил за борт горячую руку. Вода струилась меж пальцев — теплый бархатистый мех, — мурлыкала за бортами, звучно посапывала под днищем.

Впереди, упираясь ногами в брусочек, сидел Григорий; широкая его спина с гладкими коричневыми плитами лопаток заслоняла Фросю. Родион видел лишь закрученные чалмой пшеничные жгуты ее кос. Иринка стояла у мачты, худенькая, светловолосая, будто насквозь пронизанная солнцем. Она ловила рукой подол пестренького платья, сжимала коленями, но он выскальзывал, бился о мачту.

А на корме, облокотясь на Русь, щурилась Кланя Зимина. На ее лоб свешивалась рыжая челка, лицо было осыпано редкими яркими веснушками, будто кто-то нарочно обмакнул кисточку в раствор охры и обрызгал его Девушка чем-то напоминала озорного мальчишку, казалось, вот-вот заложит два пальца в рот и лихо свистнет.

— При-го-то-всь!

Минута, другая, третья томительного ожидания — и вдруг, распарывая шелковую синеву, взмыла в небо ракета и повисла над озером, золеная, искристая, как драгоценный камень.

И взвизгнули уключины, заворкотала, закрутилась воронками вода, полетели с весел веселые брызги.

Отразился в озере опрокинутый косматый бор, хороводами закружились на косогорах не загоревшие за лето березки, махали узорчатыми полушалками, по-цыгански яркие, осинки. Мимо, мимо — песчаные отмели и островки, затопленные буйной зеленью.

Родион греб рывком, откидываясь назад. Удар! Еще удар! Весла взбивали на озере белую кипень.

Они неслись впереди всех, но их уже догоняли, и, как Родион с Григорием ни старались, чья-то лодка поравнялась и пошла рядом.

Яростно запускал в воду весла Григорий, сжалась у руля, точно готовясь к прыжку, Кланя, гребли, выбиваясь из сил, Иринка и Фрося, а Родиона будто кто связал по рукам и ногам: на корме соседней лодки сидела девушка в васильковом платье. Светлая шляпка затеняла ее лицо, сквозь узкую щелку пробился на румяную щеку и дрожал золотистой соломинкой солнечный луч.

Она посмотрела на Родиона, в зеленоватых глазах ее таилась ключевая прохлада. Он громко засмеялся и почувствовав нежданный прилив сил, стал грести с бесшабашной удалью.

«Что это сегодня со мной?» — подумал Родион, весь замирая от непонятного ликования.

Их лодка первой врезалась в берег, нарядив кромку желтого пляжа в белое кружево пены. Играл духовой оркестр, плавали в озере черные от загара ребятишки, люди на берегу приветствовали победителей.

Родион видел, как золотым подсолнухом нырнула в толпу соломенная шляпка, прыгнул на берег, но девушка куда-то исчезла.

Увидел он ее лишь вечером, в саду, где раздавали призы. Опустив голову, она прошла к столу, покрытому красной материей, и, приняв из рук инструктора физкультуры Ракитина бумажный сверток, стремглав бросилась со сцены.

«Интересно, что она получила?» — подумал Родион.

Когда стемнело, он забрел на танцевальную площадку и, сложив на груди руки так, чтобы все могли видеть его новые, с фосфорическим циферблатом, часы, наблюдал, как плывут под медленную зыбь вальса принаряженные пары.

«Где-нибудь тут, — думал он, — может быть, подойдет, спросит, сколько времени. Бывает же так…» И вдруг он увидел ее. Она кружилась с каким-то высоким, красивым парнем в сером костюме. Тот что-то рассказывал ей, смеясь, встряхивая гривастой рыжей шевелюрой. Положив руку на его плечо, девушка чуть заметно улыбалась.

Родион узнал парня — это был сын известного в районе пчеловода, студент Ленинградского медицинского института.

«Ишь, обрадовался! И чего смешного нашел?» — подумал Родион, когда они проносились мимо. В нем возникло дикое, сумасбродное желание — сейчас же подойти к ним, взять девушку за руку и увести ее.

Танец кончился. Студент ушел, а девушка стала искать кого-то глазами.

Родион быстро подошел к ней и взволнованно проговорил:

— Сейчас половина десятого, — и, растерявшись, постучал пальцем по циферблату часов.

— Что-о?

— Извините, — глядя в ее затянутые зеленым ледком глаза, сказал он, — А я думал… вы не знаете…

— Что? — строго повторила она.

Заиграли баяны, и Родион тронул девушку за руку:

— Давайте станцуем, а?

Она положила руку ему на плечо. Родион обнял девушку и, не чувствуя под собой ног, зажмурясь, ворвался в тесную, шаркающую подошвами, плывущую по кругу толпу. Их толкали, кто-то отдавил Родиону ногу, но ему было хорошо. По его руке скользила ее толстая коса.

— Что это мы танцуем? — немного придя в себя, поинтересовался он.

— Что-о?

— Это мы что отплясываем?

— Фокстрот.

— А-а, — Родион засмеялся, — а я думал…

Они очутились на свободном месте площадки, и Родион споткнулся.

— Кажется, я погорел, — смущенно сказал он, не снимая руки с ее талии. — Когда нас толкали со всех сторон, я еще держался, а теперь честно признаюсь: сроду, кроме русского, ничего не танцевал!

— И еще смеется! Подумаешь — смешно! — девушка сердито свела темные брови, выскользнула из его рук, повернулась и молча пошла прочь.

Родион кинулся вслед, но танцующие пары оттеснили его к барьеру, и он потерял девушку из виду.

«Нехорошо как получилось!» — думал он, вышагивая тенистой аллеей сада.

Среди кустов гуляли юноши и девушки, на их светлые костюмы падали сетки теней, раздавался приглушенный смех; брызжущему тремоло мандолины вторил картавый говорок гитары.

Из глубины сада тянуло душным теплом, как из печи; низко, над макушками тополей, клубились грозовые облака.

Родион не успел выбраться из сада. Загремел гром, будто с треском разломали над головой сухое дерево, а аллею перегородили прозрачные прутья дождя.

Он бросился к эстраде, но люди там стояли так плотно, что протискиваться в середину пришлось, ворочая плечом.

Погасло электричество. Молния распарывала темноту, выхватывая из мрака мокрые смеющиеся лица. Пахло влажными волосами, одеколоном, горьким дымком папирос.

А на открытой площадке лихо, как босоногий мальчишка, отплясывал дождь.

Новая вспышка молнии ослепила всех, обрушился гром, кто-то ойкнул за спиной Родиона, он оглянулся и увидел приглянувшуюся ему девушку. Странное, похожее на озноб ощущение охватило его. Хорошо, если бы дождь не прекращался до утра.

Девушка тоже заметила его и отвернулась.

— Может, вы обиделись? — тихо начал Родион. — Честное комсомольское, я не думал… Как вас зовут?

— Груней.

По голосу девушки он почувствовал, что она улыбается.

Дождь стихал. Слышно было, как сочились по крыше струн, падали капли, остро пахло свежестью, — так пахнет в лугах только что скошенная трава.

Из сада Родион вышел вместе с Груней и ее подругой. За воротами он решил распрощаться с девушками, а потом догнать Груню и поговорить с нею наедине, но она неожиданно спросила:

— Может быть, вы проводите Машу?

— Да что ты, Груня? — удивилась подруга. — Товарищу, наверно, некогда…

— Нет, нет! Почему же? — забормотал Родион. — Конечно, провожу… Нет, пожалуйста, с удовольствием, — торопливо и горячо проговорил он.

— Ну что ж, тогда пойдемте, — снисходительно согласилась Маша.

«Влип, — подумал Родион, — вышло даже, что я сам навязался в провожатые».

Груня кивнула на прощание и скрылась в темном проулке.

— Далеко вы живете? — спросил Родион, с тоской глядя вслед девушке.

— А что, боитесь заблудиться? — Маша засмеялась. — Если хотите, я сама провожу вас…

— А Груня, наверно, близко живет?

— Что вы!. Она на самом краю деревни!..

«Может, я еще успею ее догнать, — подумал Родион. — Только как вот быть с Машей?..»

— А вас не заругают, что вы так поздно?

— Хоть до свету гуляй, мать сроду слова не скажет. У меня ведь своя голова на плечах есть!

С минуту они шли молча.

— Собаки у вас тут не злые? — ухмыляясь про себя, спросил Родион.

— До чего же вы пугливы! — Маша опять засмеялась. — А еще девушек беретесь провожать!..

«Надо с ней официальнее», — решил Родион.

— Большая у вас комсомольская организация?

— В нашем «Горном партизане»? Порядочная, человек двадцать…

— Ну, а, к примеру, какая проводится у вас политическая, массовая, культурная работа? — Родион говорил таким тоном, будто сейчас это больше всего на свете занимало его.

— Это вы о лекциях там, постановках, докладах, да? — удивленно глядя на строгое лицо парня, переспросила девушка. — Ну, конечно, есть… Ведь у нас свой клуб!

— Понятно, — Родион качнул головой. — А как у вас с кружками агротехники, громкими читками газет?

— Вот чудной вы какой! — воскликнула Маша. — Да затем вам это?

— А сколько у вас ворошиловских стрелков? — уже не слушая девушку, сурово допытывался Родион. — А организовали ли вы общество «Долой неграмотность»?

— У нас нет неграмотных! — вызывающе ответила Маша. — В прошлом году две старухи оставались, так они не захотела, сколько их пи уговаривали: дряхлые очень!.. Да на что вам это? Мы же с вами не соревнуемся?

— Ага! Так я к тому и веду. — Родион вспомнил последнее комсомольское собрание. На котором решили вызвать на соревнование комсомольцев «Горного партизана». — Наши ребята давно о договоре поговаривают. Только есть ли резон с вами тягаться: обставили мы вас сегодня по всем показателям!

— Загодя не хвастайтесь! Бегать да на лодках грести — это не в поле работать! Захотят ли еще наши с вами соревноваться — вот вопрос, — сухо отрезала Маша, поглядывая на густые высокие веники тополей, выметавших, казалось, с неба звездную пыль. — Ну, спасибо! Мне теперь близко — сама доеду, не заблужусь …

— Да вы понапрасну обижаетесь, — смущенно сказал Родион.

— И не думала даже! Мы не из обидчивых, а из драчливых. Всего хорошего!

Она пожала ему руку и пошла по темной аллее тополей.

«Ишь, рассердилась, — улыбаясь, подумал Родион. — И что у меня за характер такой — всем девчатам нравлюсь».

Но стоило ему пройти немного по пустынной — улице, как настроение изменилось. Мысли его снова вернулись к Груне. Где, в каком краю села, а какой задремавшей у плетня избушке скрылась девушка?

Поплутав, Родион пошел в Дом колхозника, залез па телегу, которая стояла посреди двора, отвалил пласт влажного сена и лег.

Пахло увядшей травой, всхрапывали под темным навесом кони, тоненько звякал колокольчик на шее у жеребенка.

Родион забылся перед рассветом и не слышал, как запрыгали лошадь, как заботливо прикрыли его девчата полушалком, как подвода выехала со двора.

Когда он проснулся, то спросонок не сразу понял, где находится — перед глазами, на зеленом поле полушалка, цвели алые маки, а сам он куда-то плыл.

— Где пропадал? Кайся, полуночник! — Григорий сдернул полушалок, и Родион зажмурился: солнце стояло высоко над просекой, бронзовым частоколом огораживал дорогу бор. — Ну, и здоров ты спать! Поздно явился? Девчата наши говорят, что тут наверняка свадьба предвидится.

— Вечно чего-нибудь придумают. — Родиону стало неприятно, что ребята так беспечно и легко шутят и смеются над тем, к чему он сам еще боялся прикоснуться. — От дождя прятался, а потом официальный разговор вел с одной тут…

— Слушайте! Слушайте! — перебивая его, Григорий замахал руками, и в телеге все дружно захохотали. — Сообщаю по секрету: Родька имел офи-ци-аль-ный разговор! — он подмигнул всем. — Какие же темы вас занимали — местные или международные?

— Насчет соревнования беседовали. Сами же на собрании решили, — угрюмо сказал Родион. — Вот отберут у нас районное знамя, небось, не до смеху будет.

— Уж не горнопартизанцы ли? — Григорий приосанился и строго взглянул на Родиона.

— Так мы их и испугались! — тряхнув рыжей челкой, проговорила Кланя.

— Ребята, — таинственно понизила голос Иринка, — а ведь Родион их сторону теперь держать будет: околдовала его та, зеленоглазая, — он с нее глаз не спускал…

— Я вовсе и не с ней разговаривал, — простодушно оправдывался Родион.

— А если бы и разговаривал, никому до этого нет дела, — сказала Фрося, навзничь лежавшая на охапках сена.

В бору запела птица, и все притихли.

— И хорошо, если заколдовала, — задумчиво досказала Фрося. — Значит, есть в ней что-то такое, чего у других нет…

Родион благодарно посмотрел на девушку. Он совсем не обижался на товарищей: если бы на его месте оказался кто-нибудь другой, Родион тоже балагурил и смеялся бы вместе со всеми.

— Раз он первую разведку насчет соревнования сделал, ему и поручим оформить договор с горнопартизанцами, — предложил Григорий.

— Он только того и добивался! — Иринка засмеялась: казалось, в горле ее бьется и перекатывается та звучная горошина, которая и делает воркующе картавым ее голос. — Поглядите: лежит. Притаился, а у самого душа мурлычет!..

— Больно мне надо! — Родион обидчиво и чуть презрительно сжал губы. — Можешь сама ехать!

— Кто-то тебе поверит! Ладно уж, езжай, — говорила Иринка, улыбаясь и загадочно поглядывая на Григория: у нас, мол, совсем не так, верно?

«Как только утвердим договор на собрании, подработаем пунктики, сразу же и поеду», — думал Родион, покусывая горьковатую травинку, и сжимал губы, боясь выдать свое волнение.

Бывают поздней осенью дни, когда вдруг повеет нежданным теплом, тихо в горах, плывут над тайгой ленивые облака, кружатся в воздухе запоздалые листья, покрывая охряно-желтыми пятнами гранитные валуны.

Тихо в горах, лишь глубоко внизу, в каменистой расщелине, глухо ворчит пенистая, порожистая река, да изредка завозится на пихтовой ветке глухарь, скрипнет клювом и с шумом канет в непролазной чаще, да выскочит на скалистую кручу дикая горная козуля, застынет, пораженная открывшейся высотой и голубым простором, сорвется с места и, точно вплавь, пересечет заросшую густой травой поляну, оставляя за собой светлый волнистый след…

Покачиваясь в седле, Родион мечтательно улыбался: все-таки его, а не кого-нибудь другого отправили к горнопартизанцам!

Перед ним в прозрачной синеве утра вставали горы. Ледяные вершины кутались в облака, ниже лежали сиреневые снега, еще ниже щетинились таежные непроходимые леса; склоны подножья, словно лисьим мехом, были оторочены порыжелой травой.

Уже хозяйничала осень, наряжая рябинки у реки в пунцовые гроздья монист. Еще неделя, другая — и осень загасит жар последних цветов, но сейчас еще красуются кусты золотарника, второй раз за лето набрав цвет, манят взгляд заросли альпийских роз.

А там, где горы круто сползают вниз, к распадку, открывается степь — неоглядная ширь в золоте жнивья, в пышных шапках суслонов, в сизых дымках тракторов, поднимающих зябь, даль без конца и края.

Тропинка, петляя, свернула за гранитные глыбы, испятнанные известково-белым птичьим пометом, поросшие цепким красноватым вьюнком, и карабкаюшийся на кручу частокол сосен заслонил степь. Над таежной палью струился теплый, в шелковистых паутинках воздух, в пахучих волнах его купались белоперые птицы.

Из темного кедровника вынырнула на опушку замшелая, покосившаяся охотничья сторожка.

Вот такой, по рассказам отца, представлялась Родиону первая поселенческая изба деда Степана, когда он девяносто лет тому назад пришел в эти глухие, необжитые алтайские края.

Дед был родом из Курской губернии, бился на скупой десятине, и, когда услышал он про вольные и тучные сибирские земли и некошеные травы, про зверя непуганого, ему показалась заманчивой и сладостной эта далекая жизнь.

Был Степан молод, дети еще не связывали руки, силы не занимать: в драке любого ударом кулака мог свалить на землю. Сговорил он три семьи подняться в Сибирь.

Ох, и долга туда дорога — версты не меряны, не считаны, тяжелый, думный путь! Много в те годы поселенцев тянулось на богатое житье, на длинные рубли. Уж больно невмоготу была жизнь на скудных наделах! Ходили слухи, что в Сибири подати — и те некому требовать: на тысячи верст никакой власти, каждый сам себе хозяин.

Подоспел Степан со своими односельчанами на Алтай в сенокосную пору. Идут они по сибирской земле и не нарадуются; степи неоглядные, непаханые, озера синие, горы, леса могучие подпирают небо, травы в рост человеческий, сочные, густые и до того душистые, что кружится голова. Вот оно, счастье-то, добрались, есть где разгуляться охочим до работы рукам!

Облюбовал Степан место в тихом распадке, на берегу реки, где стояло всего с десяток изб, вогнал топор в пень и сказал: «Вот тут будем строиться и жить — дальше не пойдем».

Наловили рыбы в реке — вкусна, духовита уха из горной форели! — и только успели расположиться на отдых, как подошел к становищу мужик из деревни, бородатый, заросший чуть не до самых глаз черным волосом, и, не здороваясь, угрюмо сказал:

— Уходите отсюда, табачники! Чтоб духу вашего не было! Если построитесь, раскатаем ваши хатенки!

Знал Степан, что живут в горах кержаки-староверы, люди черствые, суровые, — спорить не стал, отмолчался.

Назавтра односельчане решили идти дальше, а Степан заупрямился и остался с женой у реки: уж больно по душе пришлось ему это место в тихом распадке!

Не долго думая, срубил Степан хату на опушке и только стал крыть крышу, как явились мужики из деревни и с ними снова тот, бородатый.

— Слазь! — кричит, а сам глазами, как углями, жжет. — А не то мы тебя силой стащим!

Увидал Степан — противиться нечего, слез. Три мужика его за руки держали, а пятеро сруб по бревнышку раскатали. Уходя, бородатый сказал:

— Исчезай отсюда подобру-поздорову, все равно не дадим поселиться, со свету сживем.

Жена плакала:

— Уйдем, Степан, от греха подальше, что тебе далось это место!

Но поздно вечером, крадучись, явился из деревни чей-то батрак и посоветовал Степану:

— Строй хату так, чтоб никто не видел, за одну ночь сколоти и, главное, затопляй поскорее печь. Как дым из трубы пойдет, не тронут они тебя: это у них за грех почитается.

Ушел работник, а Степан всю ночь таскал бревна. Сложил сруб, слепил мало-мальскую печь, вывел трубу а на рассвете сказал жене:

— Затопляй!

И только повалил дым из трубы, снова прибежали мужики: грозили, кричали, но ни избу, ни Степана не тронули.

Но счастье не улыбнулось ему. Вольная сибирская сторона обделила Степана радостью. Засевать землю было нечем, и ему пришлось наниматься в работники. Так до смерти и не вылез он из батрацкой лямки…

Снега на вершинах порозовели, и Родион вдруг зажмурился — нестерпимо полыхнули на солнце ледяные белки… Когда он открыл глаза, тайга курилась голубоватым дымом, глубоко под обрывом прыгала и ворчала порожистая река…

Пристав в стременах, Родион обласкал взглядом долинную даль, глотнул полной грудью чистый, родниковой свежести воздух и чуть натянул поводья. Конь сторожко, как бы щупая копытами землю, стал спускаться с тропинки.

Сквозь просветы сосен далеко в лощине уже виднелось большое районное село.

Оставив лошадь у коновязи, Родион пошел к артельному клубу, возле которого на лужайке толпились парни и девушки: был воскресный, свободный от работы день.

Глаза его искали Груню на земле, а она была в небе: доска качелей взносила ее вверх. Груня приседала и, пружинисто выпрямляясь, гнала доску обратно. Родион увидел ее смуглое зардевшееся лицо, прищуренные глаза. Плескалось на ветру широкое розовое платье, бились о спину каштановые косы.

«И этот тут!» — неприязненно подумал он, следя, как озорновато ведет себя на качелях гривастый студент. Его широкие синие шаровары полоскались на ветру, голубая шелковая безрукавка обтекала мускулистую грудь. Запрокидываясь, парень изо всей силы, чуть не гнулся мостом, поддавая доску качелей, ухал, орал что-то, и рыжие кудри его трепетали, как пламя.

Как уключины, скрипели петли качелей, визжали и вскрикивали девчата, по-кавалерийски обхватив ногами летающую доску, цепко держась друг за дружку, — казалось, кто-то бросал в небо набитую цветами корзину.

— Ух ты-и, гуси-лебеди! — приседая, кричал студент.

Груня заметила Родиона, и словно ветер раздул румянец на смуглых ее скулах. Она стала резко останавливать качели.

— Ты чего, Грунь?

— Голова, девчата, закружилась…

Одернув рубаху, Родион направился к девушке, чувствуя, что ноги его деревенеют, а руки кажутся большими и ненужными.

Как и тогда, в саду, он не знал, о чем будет говорить с ней. Хоть бы немного постоять рядом, заглянуть в глаза, услышать ее голос!

Спрыгнув с качелей, Груня стояла на зеленом островке лужайки и выжидающе глядела на Родиона. Она сама не понимала, почему вдруг взволновало ее появление этого парня из «Рассвета». Какое у него приятное лицо, широкоскулое, с доверчивыми серыми глазами и темная подковка чуба на лбу!

— Здравствуйте, — сказал Родион и облизал пересохшие губы. — У вас комсомольское собрание сегодня? Вот здорово! А я как раз…

Ей хотелось улыбнуться, но она сдержалась и даже чуть свела светлые брови.

— Что-о?

— Ну, это самое… договор! Разве подружка не говорила вам?

— Говорила. Что же вы так долго собирались? Или смелости не хватало?

Родион покраснел, вспомнив свое бахвальство.

— Хлеб возили на элеватор, некогда было. — Опустив голову, он, чтобы окончательно не растеряться, катал под подошвой сапога круглый камешек. — А вы уже рассчитались с государством?

— Завтра утром последний обоз отправляем. — Труню занимало и даже как будто радовало смущение парня. — Сегодня в ночь все комсомольцы на молотьбу идут… Ну, и я с ними!

— А разве вы не комсомолка? — Родион недоуменно посмотрел на девушку.

— Нет.

— Да как же? А я-то думал… — растерянно бормотал Родион, ему уже не помогал и присмиревший под сапогом камешек.

«И верно Маша сказала — чудной какой-то!»— подумала Груня, но беспомощность парня не раздражала ее, трогала, хотелось положить ему руку на плечи и сказать: «Ну, чего вы? Успокойтесь».

— Значит, на молотьбу вы обязательно пойдете? — спросил Родион.

— А чего же от всех отставать? Петя вон па каникулы приехал и то первым объявился…

Родион догадался: она говорила о студенте.

«Друг из-за дружки идут», — решил он я, почти вплотную подойдя к девушке, глядя на нее умоляющими глазами, зашептал:

— Слушайте, Груня… Бросьте вы с ним водиться! Честное слово! Ведь у него, небось, в Ленинграде…

К лицу ее прихлынула темная кровь, омыла лоб, теки, смуглую впадинку у горла, где трепетно бился пульс.

Груня хотела броситься с лужайки, но стояла и не могла оторвать босых ног от трапы. Колыхалась перед глазами живая гирлянда цветов на качелях, на «гигантских шагах» крутились ребятишки, заблудшая коза обгладывала а палисаднике молоденькую осинку.

«Надо прогнать», — подумала Груня и сейчас же забыла об этом.

— Думаете, так он и пошел бы молотить, если бы не вы? — не передыхая, говорил Родион и точно связывал ее.

— Да зачем вы все это? Зачем? Мне-то что! — сдавленным шепотком, наконец, выдохнула она, нервно перебирая пальцами зеленые бусинки на шее. — Хоть и вы идите туда, не жалко!

— Да я хоть сейчас! — он бестолково замахал руками. — Постойте, куда вы?

— Козу вон прогоню. — Схватив хворостину, Груня бросилась к палисаднику и скрылась вслед за козой в проулке.

Родион долго ждал девушку, но она так и не вернулась.

Он удивленно, будто впервые замечая, посмотрел на взмывающие в небо качели и пошел к коню. Надо было найти секретаря комсомольской организации и поговорить с ним.

Отыскал его Родион в сумерки на току.

Под абажуром высоко на столбе качался электрический фонарь, то прикрывая гладкую ладонь тока дымной полой, то оголяя, ее.

Уже знакомый Родиону чернявый паренек, весь запорошенный хлебными остьями, нетерпеливо выслушал Родиона, поддакивая и подмигивая ему.

— Здорово надумали! — Он засмеялся заливисто, по-девичьи звонко. — Утром, после работы, обсудим ваше предложение. Мы, по правде сказать, тоже на вас зарились. Ну что ж, теперь поборемся, так и быть! Знаешь, — паренек прищурился и подмигнул Родиону, — знаешь, я тогда, на соревновании, не надеялся тебя обставить, — ну и прыгаешь ты, как черт! Ты оставайся на ночь, переночуешь у нас. Может, станешь к барабану и покажешь нашим, почем фунт лиха?

Родион отвел глаза, буркнул:

— Я лучше погляжу, как вы работаете, — все какой ни на есть опыт перейму.

— Занозистый, видать, у вас народ в «Рассвете»! — возбужденно закричал паренек. — Ну ладно, приглядывайся! Что неладное заметить — скажешь! Честно, по-комсомольски, идет? Тебя как звать — Родионом? Меня — Максимом Полыниным, будем знакомы.

Из темноты надвинулись слепящие глаза автомашины.

— Я побежал! Организую ребят на разгрузку! Будь, как дома!

Родион отвел под навес коня, бросил ему травы и пошел на ток. Его сразу приметили, остановили.

— И как у вас — ловчее нашего работают?

— Где нашим, куда-а? — отшучивался Родион. — Мы до вас не доросли!

Ему кричали горласто, наперебой:

— Да ты не подзуживай!

— Ишь, знали, кого прислать!

— Зубы не заговаривай, они у нас не болят!

Его так и подмывало на дерзость. Обычно робкий у себя в колхозе, Родион отвечал тут бойко, задиристо, радуясь нежданной своей смелости: среди суетившихся около веялки девушек он видел красную Грунину косынку.

Вот Груня схватила широкую деревянную лопату и быстро стала отгребать зерно.

«Ловко! — восхищенно отметил он. — Такую бы в жены, все бы от зависти лопнули!»

Мысль эта смутила его, он покраснел и бросился помогать девушкам. Скоро его втянуло в кипучий водоворот работы, и он перестал себя чувствовать гостем.

К ночи подул ветер: будто раскололась где-то в горах ледяная чаша, и хлынули через проломы студеные сквозняки.

Над током повисла бурая туча. Фонарь то окунал всех с темноту, то бросал на светлую отмель.

К молотилке подскакал верхом на кургузой лошаденке босоногий мальчишка. Он кричал истошным голосом:

— Мостки на реке снесло! Паром посредине мотает!

Максим Полынин схватил под уздцы лошадь, крикнул:

— Петя, давай сюда! Оставляю тебя на току! А я с ребятами поеду мостки ладить!

Через минуту конь мчал Родиона к реке. Ветер буйствовал в лощине, гудели черные деревья, река бесновалась среди камней. Паром уже прибило к другому берегу, у рулевого колеса метался старик-паромщик.

— Держись, дедуш-ка-а!..

— Идем на подмогу-у-у!..

Подъехали телеги. Звенели, ударяясь о камни, топоры, стучали жерди, плахи.

Оседлав сваленное в воду бревно, Родион забивал тяжелой кувалдой сваю, верхний конец ее скоро превратился в мочало.

— Ну как, не жарко? — кричал Максим Полынин.

— Банька добрая, что и говорить!

А комсомольцы уже лезли в реку. Они несли на плечах сбитые из жердей высокие козлы, на которые должен был лечь настил мостков. Вода заливала голенища, но ребята упрямо брели вглубь. Стоя по грудь в клокочущих волнах, они быстро укрепили козлы и пошли обратно, обнявшись, чтобы река не сбила с ног.

Вместе с ними Родион валил деревья, таскал плахи, камни, и эта ветреная влажная ночь и яростные в работе парни, и гудящие на ветру тополя, и рычащая, как в западне, река, и звезды, дрожащие в черных провалах туч, — все казалось ему необыкновенным.

Перед рассветом по новому настилу он прошел на паром.

— Ну как, дедушка, хорошо поработали?

— Ребром били работу! Ребром! — живо откликнулся промокший седобородый паромщик. — Усмирили окаянную! Чисто зверь бешеный, а не река!.. Ребятам бы для сугреву градусов не мешало!.. А заодно и мне… Как нахожусь на боевом посту.

— Заслужил, отец, заслужил!

Старик поднял над головой фонарь, оклеенный красной бумагой, и удивленно крякнул:

— Гляньте-ка, ребята! А ведь мы с вами вовремя управились: обоз-то уж на станцию идет!.. Ах ты якорь тебя забери!..

Подошел Максим Полынин, подмигнул Родиону:

— Ну как, выдюжим мы с вами соревноваться?

— Боюсь, что мы погорячились, — пошутил Родион. — Как бы не осрамиться!

К берегу подъезжали автомашины, подводы, груженные белыми мешками, точно гладкими речными валунами.

Прощаясь с чернявым пареньком, Родион сказал:

— Наведывайтесь к нам.

— Не беспокойся, заявимся!

Родион отвязал от дерена коня и повел к водопою.

За красноталом, словно в клубах кирпичной пыли, всходило солнце. Конь припал к воде, и Родион тихо посвистывал ему.

Хрустнул позади песок. Родион обернулся и замер: к берегу, размахивая косынкой, подходила Груня.

Она сбросила ботинки, забрела по щиколотку в волу.

Река перебирала на дне разноцветную гальку, волновала отражение смуглого лица девушки. Груня зачерпнула полную пригоршню воды, стала пить. С розовых пальцев сочились и падали сверкающие капли.

— Простудитесь.

Она медленно подняла голову. От воды лицо ее светилось, каштановая прядка волос была унизана голубыми бусинками брызг.

Родион подошел к Груне, взял ее за локоть и потянул из воды, но девушка нетерпеливо вырвала руку.

— Ишь, недотрога… — смущенно сказал он.

— Какая уж есть, не взыщите!

Родион растерялся и добавил совсем некстати:

— Вот… уезжаю… я…

Девушка усмехнулась:

— Скатертью дорожка!

Эти слова точно ожгли Родиона. Он побледнел, шевельнул губами, и Груне вдруг стало неловко и тоскливо, как будто она ударила его.

Нога Родиона долго не попадала в стремя. Тогда он ухватился за луку седла и рывком бросил себя на кожаную подушку.

Конь с маху пошел крылатым наметом. Задыхаясь. Родион жадно ловил ртом влажный речной ветер.

Глава вторая

С тех пор Родион жил, словно прислушиваясь к чему-то. Неразговорчивый, он стал еще более замкнутым. С лица его не сходила легкая скользящая улыбка, похожая на отблеск светлой речной струи.

Пришла зима. В солнечный морозный денек из «Горного партизана» прибежали на лыжах комсомольцы, веселые, румянощекие, усыпанные снежной пылью.

Рассветовцы встретили их далеко за деревней, на холмах.

Среда гостей Родион увидел и Груню. Была она в черной короткой шубке-барнаулке, опушенной по рукавам, подолу и карманам голубоватым курчавым, как мох, мехом; из-под белого пухового платка румянилось ее чуть обветренное лицо.

Она спокойно встретила тоскующе встревоженный взгляд Родиона, и ему показалось, что губы ее шевельнула лукавая улыбка.

«Надо мной, — потупясь, подумал он, — не могла за это время высмеяться».

От лыжников валил пар, их полушубки, шапки закуржавели, ресницы были белые.

Первым сбросил лыжи Максим Полынин. Он воткнул их в снег, поздоровался со всеми за руку.

— Ну, показывайте, свое хозяйство, только без хитростей. — Посмеиваясь, он сбил па затылок косматую ушанку; она сидела на его голове, как птица, покачивая одним подбитым крылом. — Нас много, все недостатки на чистую воду выведем, во все щели залезем, всё пронюхаем. Верно, ребята?

— Нам скрывать нечего, у нас: все на виду, — добродушно улыбаясь, ответил Григорий Черемисин и повел перед собой рукой, как бы распахивая перед гостями широкие ворота.

В голосе его слышалась неподдельная гордость, точно ему одному принадлежало то, что открывалось глазам с крутого холмистого взгорья.

В серебристом от инея распадке, в паутине утренних дымков лежал его родной колхоз — десятки крепких бревенчатых, под железными крышами изб, над которыми свешивали свои седые бороды заиндевелые, словно деды, тополя.

На краю деревни маяком высился серый элеватор, около него, как широкопузые баржи на приколе, массивные амбары, за ними приземистые овощехранилища, чисто побеленные фермы, порядок их замыкала красная круглая силосная башня; на другом конце деревни тихо вращались огромные металлические лепестки ветряка, а посредине села, в недавно разбитом сквере, еще в лесах стоял Дом культуры; через дорогу от него впитывали синеву неба высокие светлые окна двухэтажной школы; над ней, не утихая, плескался алый флаг.

— Богато живете, — прервал общее молчание Максим Полынин.

— Живем лучше всех в районе, — сказал Родион.

Все посмотрели на него, как бы удивляясь неуместному хвастовству, и он покраснел.

— А вот там наша красавица, — не замечая Родионова смущения, сказал Григорий Черемисин махнул рукой на сизое, загородившее реку мелколесье, откуда катился ровный водопадный шум.

— Может, и начнем с леса? — предложил Максим Полынин. — А там уж пойдем, куда нас ток поведет!

За серыми грудами камней, запятнанных рыжими лишайниками и прикрытых сверху белыми малахаями снега, глухо и монотонно гудела электростанция. Она выплыла из-за крутого изгиба реки, белая, точно гусыня на синем, скованном льдом пруду.

Сбив с валенок снег, гости гурьбой вошли в большую светлую комнату. Здесь все дрожало от гула, я комсомольцы, перекрывая шум, что-то восхищенно кричали друг другу.

У мраморного пульта стоял светловолосый вихрастый паренек в очках и старательно протирал суконной тряпочкой медный обручок амперметра.

— Краса и гордость нашей комсомольской организации Ваня Яркин! — представил его Григорий Черемисин. — Ваня, кланяйся гостам!

Щеки Яркина пунцово, как у девушки, залились румянцем, маленькие раковинки ушей набрякли от крови, как петушиные гребни; он провел замасленной рукой по белесому ежику волос и застенчиво улыбнулся.

— Показывай ребятам нашу технику! — прокричал ему в ухо Григорий.

Ваня Яркин смущенно пожал плечами и снова улыбнулся, доверчиво и мягко:

— Бот все тут, пусть смотрят!

Глаза Родиона невольно искали среди гостей Груню. Ему все время хотелось быть рядом с девушкой, но она, увлеченная новым для нее зрелищем, казалось, не замечала Родиона. Один раз она обернулась и посмотрела на него пристально, как бы не узнавая. А потом, когда Родион снова подобрался поближе к ней и встал, горячо дыша ей в затылок, девушка отошла к стене и оглянулась растерянно, смущенно, словно спрашивала: «Ну чего вы за мной ходите? Что вам от меня надо?» — и Родиону захотелось, как тогда, в саду, подойти к девушке, взять ее за руку, увести от всех и сказать то самое важное, что волновало его все это долгое время, сказать, не теряя ни минуты. Но глаза девушки уже сковал зеленоватый ледок.

Вместе со всеми Груня осматривала пульт, моторы, слазила по узкой лесенке в турбинную камеру, полюбовалась, как бьется внизу маслянисто-темная шальная вода. Девушка ни на шаг не отставала от своих подружек, и Родион уже отчаивался поговорить с ней наедине, когда пришел к нему на помощь Ваня Яркин. Девушка о чем-то спросила его, и Ваня, разложив на столике лист бумаги, принялся толково и обстоятельно объяснять ей, разрисовывая бумагу красным карандашом. Уже давно захлопнулась за гостями дверь, а Ваня Яркин, не обращая внимания на нетерпение девушки, с жаром продолжал свой рассказ. Не решаясь обидеть парня, Груня стояла около столика и кивала головой. А Ваня Яркин не унимался: с человеком, который проявил неподдельный интерес к технике, он готов был говорить хоть целый день. Глаза его за стеклами очков сияли, нежный румянец жег скулы, крупной белой пятерней он то и дело расчесывал ежик своих волос.

Сдерживая на губах улыбку, весь замирая от тревожного, радостного чувства, Родион выскочил на крылечко. Ну, что за догадливый парень, этот Ванюшка! Хоть бы он еще на несколько минут задержал ее.

Девушка отворила дверь, когда гости уже скрылись в дальнем леске.

— Ой, а где же наши?

Родион, не мигая, смотрел в лес, будто не слышал, о чем она спрашивала, в Груня, покраснев, отвела глаза.

— Вы не знаете, куда они пошли?

— На лисоферму, — сказал Родион, не чувствуя ни малейшего угрызения совести за свою ложь. — Пойдемте, я вас провожу.

Под маленькими Груниными чесанками сердито поскрипывал снег, она старалась идти хоть на шаг-два впереди Родиона, чтобы он не заглядывал ей а лицо.

— Что ж, они и несоюзную молодежь с собой прихватили? — спросил после некоторого молчания Родион.

— Нет, все комсомольцы. Это вы про меня, наверно?

— Ага.

— Так я вступила! У меня тетя строгая — все не дозволяла. Ну, я терпела, терпела и… на свое повернула!.. Вскорости, как вы у нас были… Помните?

— Я все помню, — с многозначительной медленностью проговорил Родион. — И как у вас был, помню, и как вы мне от ворот поворот устроили, тоже помню!..

— О, не надо! — Груня обернулась, прижимая к груди руки в серых пушистых варежках. — Честное комсомольское, я не хотела тогда обидеть. Нет, вы не думайте даже, — в голосе ее звучала нежная участливость.

— А раз так, то не стоит об этом и печалиться! — Родион тряхнул головой и рассмеялся.

Ему вдруг стало неизъяснимо хорошо. Вот так бы идти и идти с девушкой неведомо куда — за эти леса и горы, среди жгуче мерцающих снегов.

На лисоферме, как и рассчитывал Родион, горнопартизанцев не оказалось. Груня вприщур поглядела на него, но промолчала.

Старичок-сторож провел их на широкий двор, огороженный высоким дощатым забором. Там прямо на снегу стояло около полсотни металлических клеток, в каждой — маленький, похожий на улей домик. Оставляя на снегу необглоданные кости и кусочки сырого мяса, черно-бурые забирались в свои домики и глядели оттуда с тоскливой настороженностью. Те, что были посмелее, свернулись калачиками на крыше домика или беспокойно ходили вдоль металлической сетки, нюхали воздух, лизали снег. Густой темный мех искрился серебринками, словно опушенный инеем, на конце длинных хвостов сверкал белоснежный пушистый ком.

— У нас еще свой маралий заповедник имеется, — сказал Родион, когда они остановились с Груней у последней клетки. — Только далеко это, в горах, — он таинственно понизил голос: — Приходите как-нибудь на воскресенье, я свожу вас туда. Ох, и красота там!

Трогая горящие щеки пушистыми варежками, Груня быстро пошла со двора по узенькой тропке.

Родион догнал ее у ельника и осторожно тронул за рукав.

— Ну, теперь куда пойдем? А?

— А куда хотите… Вы же меня нарочно от всех увели…

Родион покраснел.

— Ну, сознайтесь, нарочно, да?

Она смотрела на него своими зеленоватыми, ключевой чистоты глазами, и он сознался:

— Ну… нарочно!.. Я хотел еще раз поговорить с вами. Можно, а?

— Откуда я знаю? — застенчиво проговорила она и вдруг кинулась бежать вниз с холма.

Родион с минуту оторопело глядел ей вслед, потом бросился догонять. У подножья он догнал девушку, и они пошли рядом, не глядя друг на друга.

Навстречу мчался рыжий, запряженный в глубокую кошовку рысак, разбрасывая копытами комья снега, высоко неся круто посаженную голову с белым, как ромашка, пятном на лбу.

— Давай посторонимся, — сказал Родион и, взяв Груню за руку, отступил к обочине дороги. — Кузьма Данилыч в район покатил на Буяне… Черт, а не конь, только конюха да председателя и слушается…

Седок сдержал иноходца, и конь встал, всхрапывая, скребя копытом снег.

В кошовке сидел коренастый пожилой мужчина в тулупе. У него было крупное лицо с красивым большим носом, полными губами, глыбистым лбом. Черная котиковая шапка пирожком прикрывала его лысину. Груне показалось, что человек в кошовке дремлет, но маленькие острые глаза его под бурыми мохнатыми бровями сторожили каждое ее движение.

— Здорово, Васильцов! — хриплым, простуженным баском сказал председатель. — Чего это ты разгуливаешь? Или дела нет?

— Да тут, Кузьма Данилыч… — Родион замялся, — договор по соревнованию приехали проверять из… «Горного партизана»… Ну, вот мы в водим их по хозяйству…

— А-а, — протянул председатель, и в голосе его прозвучало скрытое довольство. — Поучиться уму-разуму к нам приехали?.. Ну что ж, мы свои секреты от людей не скрываем… Передайте своему хозяину: Краснопёров Кузьма Данилыч, мол, кланялся… Был он у меня, побирушничал, мериноса просил… Пусть не копит на меня обиду: дам я ему на развод…

Он тронул вожжи, и рысак рванулся вперед.

До самой фермы Родион и Груня шли молча. Пока Родион разговаривал с председателем, он чувствовал себя так, как будто в чем-то провинился, и сейчас ему было неловко и стыдно перед девушкой за свою нелепую, мальчишескую растерянность.

— Довольны вы своим председателем? — неожиданно спросила Груня.

— А что? Он ничего, хозяин настоящий.

— А у нас говорят, что ваши колхозники его больше боятся, чем уважают…

— Завидуют, вот и болтают, — досадливо сказал Родион.

На скотном дворе Груне понравилась подвесная дорога. Через всю ферму у самого потолка тянулся рельс, под ним, прикрепленная к скользящим роликам, передвигалась висячая железная люлька. Доярки развозили в ней силос и пойло коронам.

— Кто это построил? — спросила Груня.

— А все тот же Ваня Яркин… Что на станции вас задержал…

— Он хороший, правда? Задумчивый такой…

— Ванюшка-то? Еще бы!.. У нас тут куда аи пойди, везде на его рационализацию наткнешься… Парень семь классов кончил, а башка варит, как у инженера!.. Все чего-нибудь обдумывает… Сейчас автопоилки хочет оборудовать на фермах… Доярки души в нем не чают…

По обе стороны цементной дорожки лежали на соломенных подстилках или стояли у кормушек сытые, гладкие коровы всех мастей. Пахло силосом, навозом, парным молоком.

— У вас, что же, сплошь симменталки?

— Мы худых не держим, у нас везде порода! — самоуверенно отвечал Родион. — Вот полюбуйтесь!

В отдельной загородке стоял белый массивный бык, грозно кося фиолетовыми глазами, в розовой ноздре его блестело металлическое кольцо, с влажной морды свисала тягучая нитка слюны.

Груня переходила из фермы в ферму. Родиону хотелось поговорить с девушкой о чем-нибудь таком, что хоть немного сроднило бы их, но удивлению Груни не было границ, и он невольно разделял все ее восторги. Она чесала шейки чистых новорожденных телят, игривые ягнята в кошаре обнюхивали ее руки и, смешно дрыгая задними ногами, убегали туда, где белоснежной пеной бурлило овечье стадо. Груня помогла свинарке перетащить на новую «квартиру» визжащих поросят и одного, бело-розового, с алым пятачком рыльца, задержала в руках, погладила и, смеясь, сунула к светло-бронзовой крупной свинье. Поросята, похожие на гладкие березовые чурбачки, тыкались под брюхом матки, и она, развалясь: блаженно похрюкивала.

Груня улыбалась, а Родиону становилось не по себе. «Вот дотошная! — с досадой думал он о девушке. — Вправду ей все это интересно или она нарочно?..»

А Груня, как только замечала что-нибудь новое, чего в ее колхозе еще не было, бежала вперед, смотрела, как запаривается пища в коровьей кухне, и Родион должен был включить рубильник, чтобы показать, как работают соломорезка и жмыходробилка; в амбаре, где очищали горох. Груня набрала полное ведро гороху и, прыгнув на табуретку, высыпала горох в змеевик, лукаво щурясь, слушала, как грохотало, звякало и шумело в жестяных воронках; в столярной пустили строгальный станок, и отец Родиона, Терентий Степанович, с улыбкой поглядывая на красивую девушку, которую привел сын, пропустил через станок брусок и потом показал его, блестящий, гладкий. Родион побывал с девушкой в мастерских, на маслобойне, в овощехранилищах, где огородная бригада при электрическом свете перебирала картошку, и только в теплице Груня заявила:

— Ой, здесь настоящее лето! Отсюда я никуда не пойду…

В теплице пахло талон землей, в ящиках зеленели перья лука, через стеклянную крышу лился теплый и ровный свет, в нем купались горшочки с рассадой.

Груня села на низкую скамеечку, сняла с головы пуховый платок, и каштановые косы скользнули ей на колени. Как слабые отблеск пламени, лежал на лице Груни нежный загар.

Родион стоял поодаль и, любуясь, не отрывал от девушки восхищенных глаз.

Гостей провожали под вечер. Родион решил пройти с ними на лыжах до ближнего перевала.

Едва выбрались за деревню, как с гор в распадок сползли дымные сумерки.

Комсомольцы шли гуськом, прокладывая глубокую лыжню в пушистом снегу. Родион шагал позади всех. Им владело тревожное нетерпение обогнать команду, гикнуть и кинуться вниз по крутому склону, оставляя позади белые вихри. Но, сдерживая себя, он хмурился: «Это ты перед ней хочешь выхвалиться!.. Больно ты нужен ей».

В небе стыла луна, осыпая лесные поляны и дорогу голубой пылью.

У моста лыжники сделали привал и разожгли костер. Над рекой стлался легкий пар, точно она дышала, засыпая на морозе.

Родион пробрался к берегу за хворостом и остановился у обледенелого камня.

Хруст ветки за спиной заставил Родиона вздрогнуть. Он обернулся, и предчувствие чего-то необыкновенного, что должно было сейчас произойти, сковало его.

Позади стояла Груня. На плечах ее шубки сверкал осыпавшийся с веток снег.

Она неловко прятала руки в узкие рукава шубки.

— А где же твои варежки?

— Я их там бросила, у костра, пусть подсохнут…

Не долго думая. Родион распахнул полушубок:

— Хочешь, отогрею? Да не бойся!

Мгновение она колебалась, готом несмело просунула ему подмышки озябшие руки и вдруг тихо засмеялась.

— Ты чего?

— Просто так. — Груня чуть отстранилась, и он увидел ее блестящие, потемневшие глаза и прядку волос, усыпанную снежными хрусталиками.

— Какая ты красивая, Грунь, — точно в бреду, сказал Родион. — Я еще в тот раз, как увидел тебя на лодке, сразу…

— Я знаю, — робко перебила Груня, — я за это время, что мы не виделись, все припомнила…

«Любит», — будто кто шепнул Родиону это слово. Он склонился и поцеловал Груню в теплые, податливые губы.

Она доверчиво прижалась к нему и заплакала.

— Что ты? Что ты? — испуганно забормотал Родион. — Разве я обидел тебя?

Груня покачала головой:

— Потому что я… Потому что ты… ты любишь меня… Я сама не знаю…

Переполненный нежностью и жалостью, он прикрыл ее полой полушубка, ни о чем больше не спрашивая.

Груня и вправду не знала, откуда пришли эта непрошенные слезы: то ли оттого, что прошло ее детство на глазах у суровой, нелюдимой тетки и некому было теперь порадоваться ее счастью, приободрить напутственным родительским словом, то ли оттого, что подоспела та пора жизни, когда человек юн и уже прощается с юностью и не знает, что ждет его впереди.

— Гру-ня-я! Пое-ха-ли-и!..

Она вытерла слезы и отстранилась.

— А как же я? — спросил Родион.

Груня задумчиво посмотрела на далекие снеговые вершины, облитые лунной глазурью.

— Какой ты чудной! — в голосе ее были удивление и нежность. — Приезжай к перевалу в воскресенье. Ладно?

Родион радостно закивал: он был на все согласен, лишь бы скорее увидеть ее снова.

— На, возьми мои варежки, а то замерзнешь…

— Да у меня, наверное, свои высохли…

— Ну вот, я их и заберу. — Ему казалось, что, взяв его варежки, Груня придет уже наверняка.

— Я пойду — зовут меня, — нерешительно сказала она.

— Погоди немножко… Все равно они без тебя никуда не уедут… Ну, еще чуток!

Он притянул ее к себе и ласково прикоснулся губами к ее щеке.

Груня оторвалась от него и пошла, сбивая хворостинкой снежные хлопья с веток.

Надев у костра лыжи, она побежала. Ей хотелось петь, и, бросаясь с круч, она смеялась, оставляя позади пенный след, слушая шелест снега под лыжами. Вот она вылетела на взгорье, и у нее перехватило дыхание.

Внизу, в глубокой долине, рассыпались игрушечные кубики домов, неслась быстрая, незамерзающая река.

— Как красиво! — шепнула Груня. — Родион, милый…

Впереди, за высокими соснами, лежал налитый лунным светом простор, и она тихо скользнула меж черных стволов в синюю мерцающую долину…

С этого вечера все, казалось, предвещало ей счастье: и редкие встречи с Родионом, и первые подснежники, которые они сорвали на горных склонах, и знакомство с родителями Родиона, приветившими ее, как родную, и сам он, сдержанный, ласковый, и то радужное июньское утро в день свадьбы, когда подружки разбудили ее.

Кровать была забросана цветами: желтыми стародубками, ярко-бордовыми марьиными кореньями, огненными саранками, раскрытыми, как маленькие граммофонные трубы.

С восторженным удивлением оглядела Груня нарядных подружек в венках из ромашек, заваленный подарками широкий крестьянский стол.

— Ой, девоньки, родненькие мои! — вскрикнула она, протягивая руки и чуть не плача.

Подружки шумно окружили ее, затормошили, потом, встав полукругом, лукаво перемигиваясь, с притворной важностью запели старинную свадебную песню:

Что ни конь над берегом бежит,

Конь бежит, бежит, торопится.

Конь головушкой помахивает.

Золотой уздой побрякивает,

Стременами пошевеливает…

Заливистые девичьи подголоски бросили песню в распахнутые настежь окна.

На коню да сидит удалой молодец.

Разудалый добрый молодец.

Натянув до подбородка одеяло. Груня слушала, полузакрыв глаза, счастливая улыбка блуждала на ее ярких, как вишни, губах.

Разудалый добрый молодец

Родион да он Терентьевич…

Не выдержав, девушки рассмеялись, и, отвечая на их озорную выходку, Груня отвела за спину свои каштановые косы, запела бездумно и легко:

Милые подруженьки.

Подите в зеленый бор по ягоды…

Голос у нее был чистый, полный неуловимо светлой грусти.

Подите в зеленый бор по ягоды,

Не увидите ли там мою красоту,

Не сидит ли она под кустиком,

Не чешет ли буйную головушку,

Не плетет ли русую косыньку…

Было что-то трогательное в том, как сидела у подоконника Маша, подперев пухлыми кулачками щеку, и серыми печальными глазами, в которых копились слезы, смотрела на Груню.

Она вспоминала те близкие и уже далекие годы, когда они голенастыми девчонками бегали в школу. Машеньке было по пути, и, постучав в замерзшее стекло, она всегда приплясывала, ожидая подружку на морозе. Долгими зимними вечерами они засиживались над книжкой у крохотной лампешки, слушая дикое завывание метели.

Они незаметно подрастали, переходили из класса в класс. Однажды Груня заметила, как пристально загляделся на нее в клубе кучерявый парень, вспыхнула, а вечером поведала нехитрую свою тайну Маше. С тех пор узелок дружбы завязался еще туже. Маша знала, что Груня красивее ее, но сердце ее никогда не отравляла недобрая зависть.

Неразлучными были они и в работе. И, как будто вчера, скрипит тяжело нагруженная снопами телега, обе они лежат наверху, заложив руки под голову, и поют тягучую песню, широкую и долгую, как эта дорога. Медленно колыхается воз, ползут в небе облака, пахнет от колес чистым дегтем.

А теперь уже не к кому будет прибежать Маше летней ночной порой на сеновал, не с кем будет поделиться своими радостями в печалями…

И Маша вдруг уронила голову на подоконник и громко заплакала.

— Что ты? Машенька! Что ты? — Груня в одной рубашке подбежала к подружке и обняла ее. — Не горюнься, родная моя! Разве я уезжаю от тебя за тридевять земель?

И немного погодя обе они, смеясь, ехали в разукрашенной бричке под рокот железных бубенчиков, унизавших дугу, пели, не жалея голосов:

Эх ты, сердце, сердце девичье…

Не видать мне с тобой покоя…

На двух пыливших позади бричках подхватили:

Пел недаром за рекою,

За рекою соловей-ий…

Струились, обвивая дуги, голубые и алые ленты, стлался по сторонам дороги светло-зеленый дым яровых; песня поднимала с земли степных чаек.

Груня сидела рядом с тетей, обняв Машеньку за плечи. Шуршало, лаская колени, шелковое белое платье, прохладным крылом бился на пригретой солнцем шее прозрачный шарф.

Душа Груни была полна глубокой нежности к подружке, и к девушкам, провожавшим ее, и даже к строгой, задумчивой тете.

На зеленые косогоры, будто любопытные девчонки, выбегали босоногие, раскосмаченные березки поглядеть, как вихрят по дороге веселые брички.

По дощатому мостику пробарабанили верховые. Это Родион с товарищами ехал навстречу невесте. Он смущенно поздоровался со всеми и начал было выпрастывать из стремени ногу, чтобы пересесть в бричку к Груне, но Машенька с нарочитой строгостью крикнула:

— Успеешь, успеешь еще наглядеться! Дай хоть мне, посаженой матушке, на дитятко неразумное налюбоваться! А ты, вор, терпи да помалкивай!

Деланная нахмурь не могла загасить блеска Родионовых глаз. Губы его волновала еле сдерживаемая улыбка.

Буланый конь под ним выплясывал, грыз удила, норовя сорвать с Машиной головы венок, но если бы увидел белую косоворотку на хозяине, то наверняка потянулся бы к зеленым травинкам и красным гвоздикам, которыми были вышиты подол, рукава и воротник.

Скоро дорога легла под уклон, и сквозь голубое окно просеки Груня увидела далеко внизу, в розоватом тумане утра, крыши деревни, в которой ей предстояло теперь жить с Родионом.

На мгновение Груне показалось, что она совсем не знает Родиона, что свадьба затеяна по какому-то недоразумению, и пока не поздно…

Она испуганно оглянулась на Родиона, клонившегося к ней с седла, пытливо заглянула в его ясные доверчивые глаза. Придет же такое в голову! Через минуту она уже смеялась.

Из рощицы на дорогу вышли мужчина и женщина: она прислонялась головой к его плечу, казалось, черную смоль ее волос вот-вот подожгут его огненно-рыжие кудри.

— Кто это? — тихо спросила Груня у тетки, которая знала в округе чуть не всех людей.

— Жудовы, Силантий Лексеич с Варварой. Ишь, как идут! Будто вчера поженились. А без малого десять лет вместе. Детишки у них — близнецы!..

— На зависть хорошо живут. — восторженно согласился Родион, а взгляд его досказал Груне: «И нам бы так, а?»

Заслышав звон бубенцов, Силантий снял с талии жены мускулистую руку.

— К нам на веселье, дядя Силантий! — останавливая брички, закричал Родион. — Дома вас не застанешь!

— У нас ведь, бригадиров, забот не с вашего, — с небрежной хвастливостью проговорил Жудов, Крупное красивое лицо его с полными красными губами светилось довольством и снисходительной самоуверенностью. — Сенокосные деляны смотрел! — Он чуть повел широкими плечами, будто стесняла его легкая ситцевая рубаха, вприщур оглядел невесту. — Ишь, какую кралю откопал! А за приглашение спасибо! Непременно будем. Ваг только наведем шик-блеск на свои вывески.

— А вы садитесь, подвезем!

— Нет. Мы вашу карусель портить не будем. — Силантий подмигнул девушкам. — Не стоит шелка ситцем разбавлять.

Пока он говорил, Варвара спокойно, без улыбки, оглядывала веселых, принаряженных людей, задержала на Груне открытый пристальный взгляд больших черных глаз.

Брички покатила под гору, и тетка покачала головой:

— Дьявол, а не мужик! Словами, как хмелем обовьет!

А Груне хотелось оглянуться и еще раз встретиться с чистым, открытым взглядом женщины…

Рассыпая звон, брички ворвались в улицу, распугивая белоснежных гусей, поднимая на лай собак, Липли к окнам женские лица, выбегали за ворота ребятишки, махая руками, бежали вслед…

На крыльце Груня попала в объятия свекра Терентия — кряжистого смуглолицего старика. По синей его рубахе стлалась светлая, как ковыль, борода. Терпеливо поджидала невестку свекровь Маланья, маленькая, сухонькая, в темном сарафане и пестром переднике. Оттягивая мочки ее ушей, сверкали старинные, полумесяцем, серебряные серьги.

— Милости просим в избу, дорогие гостеньки, — почти пропела она и зарделась вся. — Пойдем, доченька моя… — Миловидное, худощавое лицо Маланьи на миг озарилось светом давней девической красоты.

Она взяла Груню за руку и повела в избу, обе половины которой были заставлены столами, накрытыми белыми кружевными скатертями.

Все здесь искрилось, переливалось красками: бутылки и рюмки и простенькие полевые цветы в синих стеклянных вазах; посреди стола упирался короткими ножками в блюдо жареный поросенок, подняв вопросительным знаком свой подрумяненный хвостик.

В горенке стояла этажерка с книгами. — Груню так и потянуло вытащить какую-нибудь, полистать, — дубовый шифоньер и возле на тумбочке раскрытый голубой ящик патефона.

— Вот ты и дома! — сказала Маланья, с детской доверчивостью глядя на невестку. — Устала, поди, присядь…

— Нет, что вы, маманя, — глухо ответила Груня, — сколько тут пути-то.

Ей хотелось понравиться свекрови, узнать ее ближе. Она видела Маланью всего во второй раз, ей пришлись по душе и тихий, скромный ее нрав и ненавязчивая ласковость, и все-таки Груня чувствовала себя стеснительно.

За распахнутыми окнами, в саду, толпились дикие яблоньки, кусты малины, смородины, под развесистым тополем тоже были накрыты столы.

— У кого головушка замутится, пускай в сад идет, — сказала Маланья, норовя погладить плечо невестки, коснуться ее рук.

В сенях дробно застучали каблучки, раздался деланно строгий девичий голос:

— Показывай, показывай нам свою присуху! Ишь, запрятал, а сам на часах у дверей встал. Не сглазим!

— Комсомол явился, — не то смущаясь, не то радуясь, сказала Маланья. — Ну, теперь пойдет дым коромыслом.

У порога горенки, придерживая одной рукой баян, вырос высокий, стриженный под «бокс» парень в белом спортивном костюме. Загорелое остроскулое лицо парня с тонкими яркими губами я суховатым, с горбинкой носом притягивало взгляд открытой мужественной красотой. Крупные зубы его жемчужно поблескивали.

— Разрешите познакомиться! Пока жених догадается, умрешь от любопытства. Григорий Черемисин, секретарь здешней комсомольской организации. У меня будете вставать на учет. — Он так стиснул руку, что Груня чуть не вскрикнула. — Без меня вы — никуда!

И тотчас, словно из-под полы его пиджака, вынырнула девушка и бросилась к Груне.

— Я Иринка! — Худенькая, белокурая, она глядела па Груню, не мигая.

— А я вас, кажется, где-то видела, — смущенно сказала Груня.

— Интересно! — Крутые полудужья Иринкиных бровей свела капризная складка, задорно блеснули большие синие глаза, опушенные светлыми ресницами. — Нет, вы послушайте ее! Она меня где-то ви-де-ла!.. Да ведь вы меня чуть не на тот свет загнали на стадионе!

— Ой, и правда! — Груня покраснела.

— Кланя!

Перед Груней стояла другая девушка, в расшитой по-украински с пышными рукавами кофточке, черной юбке и блестящих полусапожках. Скуластенькое, крапленое частыми веснушками лицо ее было незнакомо Груне, но вот эта рыжая челка…

— А вас я не обгоняла?

— Нет, меня еще никто не обгонял. — Кланя пристукнула каблучком и так тряхнула головой, что челка подпрыгнула на ее лбу. — Хотя вы правили своей лодкой, но я нисколечко не волновалась.

— Хватит вам, девчата! Дайте ей опомниться!

Еще одна девушка подошла к Груне. На ней было кремовое маркизетовое платье, перехваченное в поясе голубым ремешком. Вокруг головы пшеничными жгутами лежали тяжелые косы; они, казалось, чуть-чуть оттягивали назад голову, и от этого во всей осанке девушка была какая-то горделивая плавность.

— Меня зовут Фросей…

— Слушать мою команду! — сказал Григорий, присаживаясь и ставя баян на колени. — Яркин! Торжественно вручай невесте подарка от имени комсомольской организации колхоза «Рассвет». Музыка, туш!

Оп развернул баян, тронул перламутровые лады — и в горенке под общий смех появился Ваня, обвешанный разноцветными свертками, как дичью. Его круглое, розовощекое лицо с легким, как иней, пушком на верхней губе блестело, белесым ежиком щетинились на голове волосы, еле держались на носу очки. Ваня всерьез готовился сказать невесте несколько приветственных слов, но смех сбил его с толку, и он топтался посредине горенки, не зная, что делать с подарками.

— Да сгружайте скорее! — не выдержав, закричал он наконец. — Дался я вам на забаву!

Но хохот не утихал. Тогда Яркин махнул рукой и тоже засмеялся. Девушки освободили его от свертков. Григорий склонил к баяну голову и заиграл вальс.

Избу заполнили гости. Чувствуя на себе их любопытные взгляды, Груня трогала ладонями щеки.

— Горят? — наклоняясь, тихо спросил Родион. Она взяла его руку, прижала к своей щеке и сразу отдернула.

В дверях горенки, не сводя с Груни внимательного взгляда, стоял высокий, широкогрудый человек в защитного цвета костюме. На его гладко выбритом с кирпичным румянцем лице двумя густыми колосками висли пушистые усы.

— Секретарь нашей партийной организации Гордей Ильич Чучаев, — шепнул Родион Груне и пошел навстречу гостю.

— Хвастайся, хвастайся, — напористым баском сказал тот Родиону. — Хо-ро-ша! Ничего не скажешь! — Гордей Ильич пожал руку Груне и еще больше накалил огнем Грунины щеки. — А вы… Как по батюшке-то? Аграфена Николаевна? Вы не смущайтесь, краснейте! Вам сегодня так положено… Да оно и хорошо! Значит, крови и силушки много, и стыд не потерян! А то иную вон никаким словом не проймешь!

Он обошел почти всех, со всеми поздоровался за руку, находя для каждого приветное слово, похлопывая близких по плечу. Груня удивлялась его грубовато-дружеской манере обращаться со всеми. Видимо, он привольно себя чувствовал в полной пчелиного гуда толпе хлеборобов, и, наверно, здесь его считали простым, свойским человеком.

— Эх, гостей-то к нам сколько понаехало! — восхищался он, крякая. — Здорово, соревнователи! Ну, кто кого?

— Осень покажет, — уклончиво отвечал кто-то из горнопартизанцев.

— Осторожный вы народ, опасливый. — Гордей покачал головой и вдруг нацелился взглядом на чернявого Максима Полынина. — Может, эта осторожность и мешает вам на первое место в районе выбраться, а? Но теперь заранее могу вам сказать — проиграете!

— Это почему? — встревоженно спросил Максим: цену слов Гордея Чучаева знали в районе все.

— А как же? Шутка ли сказать: такую невесту мы у вас отбили!

Лицо паренька просияло. Он засмеялся, оглядываясь на товарищей.

— Тут мы с вами согласны, — сказал он. — Невеста на лучшем счету в нашей семье. Это я со всей ответственностью, как посаженый отец, заявляю.

— Ты лучше скажи, если не стыдно, какое приданое за ней даете? — хрипловатый басок заставил всех обернуться, и точно прошел по избе холодный сквознячок.

У дверей, посмеиваясь и приглаживая расческой редкие волосы, сквозь которые просвечивала лысина, стоял Краснопёров в сером костюме с зеленым галстуком и в желтых ботинках.

— Извиняйте за такой деловой вопрос: теперь она в наше хозяйство входит, и мы должны все знать.

Максим Полынин несколько мгновений в нерешительности глядел на Краснопёрова, как бы недоумевая, всерьез ему принимать слова председателя колхоза или в шутку, и, злясь на себя за свою нерасторопность, тихо и угрюмовато ответил:

— От чистой симменталки телку колхоз дает, двух баранов, порося… Остальное добро ею самой нажито… По трудодням одна из первых была в нашем колхозе!

— Щедро отвалили! — сказал Краснопёров и прошел на середину комнаты, низкорослый, широкоплечий, с небольшим брюшком. — Если у вас там всех девок замуж выдать, так от колхоза ничего и не останется. — Он сел на лавку и засмеялся, его пеки покраснели, глаза скрылись под косматыми бровями.

Чувствуя, что никто не поддерживает его шутку, Краснопёров оглянулся на Гордея, встретил его спокойный, твердый взгляд и нахмурился. Груне казалось странным, что минуту тому назад он смеялся, и, глядя на его сразу поскучневшее лицо, она подумала, что этого человека считают сильным в районе только потону, что рядом с ним работает спокойный, ровный, внешне непримечательный Гордей Чучаев.

— По трудодням, говорите, одна из первых? — переспросил Гордей Ильич и распушил тронутые табачной подпалинкой усы. — Работящая, значит, девушка! Мы таких любим! Ну что ж, незазорно будет сказать, что и наша семья не из плохих — работа их не ищет!..

— Пожалуйте к столу, дорогие гости! — Терентий поклонился всем с порога горенки, оглядывая расцвеченные улыбками лица людей. — Не обессудьте: чем богаты, тем и рады!

— Не прибедняйся, Терентий Степанович! — не поднимая головы, сказал Краснопёрое. — Разве не богато живешь?

— Это я к слову! — старик стушевался. — А так, что ж, всякому могу пожелать такой жизни!

Когда все расселись, он поднялся, расправил широкое коромысло плеч, обтянутых черным пиджаком; ненадежно хрупким казался в его темных жилистых руках синий колокольчик рюмки.

Обведя подобревшими глазами гостей, Терентий гулко кашлянул в кулак, провел дрожащей рукой по серебристому ковылю бороды:

— Перво-наперво поздравим молодых и выпьем за то, чтобы жили они счастливо и землю красили!

Гости отозвались дружно, под мелодичный перезвон рюмок:

— И родителей почитали!

— И детей поздоровше рожали!

— Колхозной славы не роняли!

Из переднего угла Груня видела, как поднимались гости, чокались, будто клонились навстречу друг другу два густо заплетенных тына. И вот уже пошел гулять, перепархивая с одного стола на другой, крылатый, захмелевший говорок:

— Не отведаешь горького — не узнаешь сладкого!

— Слаже мужнина хлеба нет!

— Да хлеб-то теперь общий, колхозный! Муж-то тут при чем, сватушка?

— Девка — что тугой кочан капусты! Скрипнет в руках — значит хороша!

— Будет вам, охальники старые! Вот услышит комсомол, он вам мозги вправит!

— Да, кум, сегодня нам комсомол, поди, сверх нормы напиться не даст: у них это не заведено!

— Э-э, да ты, паря, видать, еще до свадьбы, загодя оформился… И сейчас в самом что ни на есть аккурате!

— Пей вино, как суслице, да ума не пропивай!

— Другой не пьет и товару не дает!..

— Вер-р-рна!.. Бригадир, сюда!..

К столу подошел, поскрипывая начищенными сапогами, Силантий Жудов. Дразняще бросались всем в глаза его желтая сатиновая рубаха и темно-рыжий взбитый надо лбом чуб.

Метнув в оба конца стола беглый взгляд. Силантий чуть отодвинул плечом парня и сел между ним и женой. Варвара, хотя была одета нарядно, рядом с ним была почти неприметной. Она сидела молча, ни с кем не разговаривая, легонько пригубляя вино из рюмки, и прикрывала ее ладонью, когда кто-нибудь хотел дополнить ее. Густые, будто наведенные сажей брови женщины вздрагивали, маленькие вишнево-темные губы изредка полураскрывались, словно ее мучила жажда, и тогда казалось, что стоит ей припасть к ковшу с колодезной, студеной водой — и она, не передыхая, выпьет ее до дна.

Силантий потянул за подол рубахи запоздалого гостя — статного, плечистого мужчину с ясным моложавым лицом, тронутым резкими оспинами. Желтоватые беспокойные глаза его высматривали кого-то из гостей.

— Чего ты, Русанов, как курица, приглядываешься, ровно ищешь гнездо, чтобы яичко снести? — кривя красные губы в пьяной ухмылке, спросил Силантий. — Здесь она, куда ей от такого веселья деться!.. Садись, хвати медовухи, смелее будешь!

Жудов наполнил граненый стакан желтым, искрометным напитком, известным на Алтае под скромным названием «сибирского кваска». Прежде чем подать этот «квасок» к столу, его долго, иногда до года, выдерживают, подбавляя все новые и новые порции меда, и доводят брожение до той свирепой силы, которая не дает дубовым бочатам стоять на месте и раскатывает их в темных, прохладных погребках. Достаточно выпить один стакан этого ароматнейшего, медово-кислого налитка, как человек, оставаясь в полной ясности ума, уж не может подняться с лавки.

— Погоди, не накачивай меня, — Матвей Русанов отстранил от себя стакан. — Я и так не из робких, мне градусами подогреваться не надо!

Матвей пробрался поближе к молодоженам и, пожимая им руки, сказал с легким вздохом;

— Мир да любовь!

— Спасибо, — ответила Груня. Ей понравилось задумчивое, с мягкими чертами лицо Русанова, и ей почему-то захотелось сделать этому человеку что-нибудь приятное.

Неторопливо, как бы раздумывая. Русанов выпил рюмку водки и опять оглянулся по сторонам.

— Закусывайте, — сказала Груня, машинально подвигая к нему тарелку с ягодами, и тут же смутилась: — Ой, да что это я! Отведайте вот хвороста, пожалуйста!

— Чудная ты, Грунь! — Родион засмеялся. — После вина предлагаешь человеку ягоды, хворост… Пусть лучше мясного чего возьмет или вот пирога с печенкой, студня, рыбки свежей…

— Не беспокойтесь! Что вы, как за маленьким! — Матвей чувствовал себя неловко от того, что за ним так радушно ухаживают и что остальные гости начинают обращать на него внимание. — Я сам: честное слово, сам. Вот тут сколько солений и варений всяких!

Желтоватые, янтарной ясности глаза его по-прежнему блуждали среди гостей и вдруг, будто коснулась их весенняя оттепель, вспыхнули темным огнем. Груня поняла, кого они искали: поодаль от нее сидела Фрося и поправляла золотистые свои волосы, мягким движением занося полную белую руку и втыкая прозрачные шпильки.

— Любовь — дело наживное… Как это в песне: кто ищет, тот завсегда найдет, — запоздалым эхом на слова Матвея откликнулся Силантий. — А что касается мира, так его давно нету!.. Только нас еще не подожгли…

— Тому, кто нашу кровь прольет, пощады не будет, — раздельно и твердо проговорил Гордей.

— Мне ее, крови-то моей, не жалко, — посмеиваясь и, казалось, совсем не заботясь, слушают его или нет, продолжал Силантий. — Вида ее только я не переношу… Ну, скажи, палец порежу — и голова мутится… Может, это от того, что много ее у меня?

— А ты бы, бригадир, к доктору на поверку сходил, — перебил Матвей. — Может, половина крови у тебя дурной окажется, так ее без жалости выпускать надо…

Смеялись все, и больше других хохотал Силантий, раскачиваясь на скрипучем венском стуле.

Груня посмотрела на Варвару, но та склонила пал чашкой свое лицо, и непонятно было, смеется она или нет.

Бессильным ручейком влилась в смех начатая дребезжащими старушечьими голосами песня:

У окошечка сидела.

Пряла беленький ленок…

В ту сторонушку глядела.

Где мой миленький живет…

Хмельные голоса вплелись в песню, накатил густую басовую волну Терентий:

Не могла дружка дождаться

Ни с которой стороны.

Ни с которыя сторонки,

Ни с работы, ни с гульбы…

За распахнутыми окнами, в саду, где уже густились сумерки, взмыла другая песня:

Ну-ка, солнце, ярче брызни.

Золотыми лучами обжигай!

Старческие голоса окрепли:

Со работы ручки ноют.

Со гульбы ножки болят…

С тревожной поспешностью они как бы строили на пути новой песни запруду, но молодые голоса с беспечной удалью размыли ее непрочный строй, и песня хлестнула в промоины:

Напои нас всех отвагой,

А не в меру горячих успокой!

— Да разве их перешибешь! — Гордей расхохотался, похоже было, что он очень доволен тем, что молодые перепели стариков. — У них глотки луженые! Нам, Терентий Степанович, с ними не тягаться!

— В песнях, может, они и горазды, — сказал Терентий, поводя могучими плечами, — а в работе пока каш голос не последний.

Дрожь аккордов, взятых Григорием Черемисиным на баяне, будто всколыхнула горницу. С грохотом сдвинули столы, кто-то рассыпал от порога дробную чечетку, пол заходил ходуном, в круг, притопывая блестящими полусапожками, влетела Кланя Зимина. Одна рука ее лежала на бедре, в другой голубем порхал батистовый платок, подпрыгивала на ее лбу рыжая челка. Кланя все шибче и шибче носилась по кругу, задорно выкрикивая:

Иду бором-коридором,

Коридор качается…

Взвизгнули женщины: в круг, ухая, ворвался Силантий. Он прошелся небрежной, флотской развалкой, прищелкивая пальцами, бросая хлопотливые ладоши на зеркальные голенища сапог, потом свистнул и заходил вприсядку вокруг Клани, Они то сближались, то расходились, словно тянулись друг к другу два рыжих огня.

Держа Груню под руку, Родион стоял в жаркой, шумливой толпе гостей. Хмель приятно кружил его голову.

— Душно как! — тихим, истомленным голосом проговорила Груня.

Родион заторопился:

— Выйдем на улицу…

Прохлада вечера обласкала их. Шептались у ворот тополя, в темной листве перемигивались звезды.

— Посидим в саду. — Родион обнял робко дрогнувшие Грунины плечи. — Там теперь никого нет: Гриша баяном всех в дом утянул…

У садовой калитки они остановились, услышав напоенный тоской голос Матвея Русанова:

— Так как же, Фрося, а?.. Ведь скоро год, как я около тебя хожу… До каких пор ты такая дикая будешь?

— А тебе ручные больше по нраву? — В голосе Фроси была скорее мягкая раздумчивость, чем насмешка.

— Что мне другие — ты мне по нраву, — голос Матвея дрожал. — Давно бы ради детей женился, а как подумаю о тебе — места не нахожу… Запала ты мне в душу — не вытравишь…

Груня слушала, прижимаясь к Родиону: ей казалось невероятным, что в такой радостный день кто-то может страдать.

— Я знаю, ты боишься, что мои дети тебя свяжут, — помолчав, тихо и затаенно продолжал Русанов. — Но куда же их денешь, птенцов таких? Один я у них. А возиться с ними ты мало будешь: отец еще крепок, хочешь, старуху какую возьмем для присмотру… Согласись только!.. Самоё тебя буду, как дите, на руках носить!

Родион стиснул горячую Грунину руку. В темноте бормотала листва тополей, гомонил и трезвонил дом.

— Какое же твое последнее слово? — глухо спросил Русанов.

Не та обломалась сухая веточка, не то хрустнула пальцами Фрося.

— Я тебе так скажу, Матвей. — торопливо, славно задыхаясь на бегу, заговорила девушка. — Мне тебя, хочешь не хочешь, надо от сердца рвать — ты там крепкие ростки пустил… А нашей жизни с тобой впереди я не вижу… Ты только, не обижайся… — Она помолчала. — Может, я дура, что людей слушаю, но такую тяжесть я на себя не возьму. Шутка сказать: трое детишек! Нет, нет! Мало ли что ты сейчас поешь, а потом, может, и переменишься и свяжешь по рукам и ногам! А пока я вольная птица, куда хочу, туда и лечу… И какая я им мать буду, когда меня еще самое подурачиться с подружками тянет, поозорничать!.. Замуж выйдешь — по боку и комсомол, и клуб, и все…

— Вот глупая!.. — почти простонал Русанов. — Да кто тебе это сказал?

— Может, и глупая, но живу пока своим умом, — спокойно перебила Фрося. — Прости, если что не так сказала…

В доме на минуту оборвался топот и звон, и стало слышно, как тяжело дышит Матвей.

— Значит, все?

— Да… Видно, не судьба нам…

— Ну что ж, как знаешь… — протянул Русанов, сдерживая обиду, чтобы не обронить напоследок мужскую свою гордость. — Не такие, выходит, крепкие ростки, если ты их так легко с корнем рвешь… — Он помолчал, ожидая, что девушка скажет что-нибудь еще, но так как Фрося не отвечала, спросил с удивительной сдержанностью: — Домой сейчас?

— Нет, я еще погуляю… Если луна взойдет, может, поедем на лодках по озеру кататься…

— Так, — сказал Русанов. Он чиркнул спичкой, прикурил — в кустах вспыхнул трепещущий огонек и погас. — А то гляди: тебе ведь на край деревни шагать, я проводил бы…

— Не надо, Матвей… Иди один. Не надо.

Скрипнула под сапогами Русанова песчаная дорожка. Родион потянул Груню за руку, и они скрылись в глубине двора.

«Подойти бы к нему, — думала Груня, — сказать что-нибудь… Нельзя же так…» Но чем она могла утешить его?

Дверь из сеней распахнулась, в темноту двора хлынула светлая река, и люди, выходившие на улицу, казалось, пересекали ее вброд. Григорий шел впереди веселой, шумной ватаги девушек, тревожа лады баяна.

— На озеро отправились, — шепнул Родион, — а мы с тобой на холмы, а?

Груня прислушалась к смеху девушек за воротами, к журчащему ручью музыки.

— Не потеряли бы нас…

— Скажем мамане — и айда!

По крутой, обрывистой тропке, поддерживая друг друга, они поднимались на высокий, заросший травой холм. Осыпались под ногами камешки и с глухим шорохом катились вниз.

На вершине Родион и Груня остановились и долго смотрели на притихшую в распадке деревню. На темное взгорье, как на широкий стол, легла оранжевая краюха луны — и распадок налился желтоватым сумраком.

— Как тут тихо! — сказала Груня.

Каждый звук из деревни доносился гулко, словно из глубокого колодца. На озере смеялись девушки, бежала за кормой кишевшая лунными светляками дорожка, скрипели уключины, мягким картавым голосом пела Иринка, ей тихо вторили переборы баяна:

Прокати нас до речки, до реченьки.

Где шумят серебром тополя…

Родион расстелил на траве тужурку, и они сели с Груней, тесно прижавшись друг к другу.

— Мне даже как-то неловко, что мы такие счастливые, — сказала она.

— Это ты о Русанове?

— Да… Ведь вот как в жизни получается, и человека найдешь, полюбишь, и кажется, без него тебе жизни нет, а он от тебя сторонится… А у другого иначе: не ждет ничего, не ищет, все само собой приходит… В прошлом году а это время я и не знала, что ты на свете есть…

— А я разве знал?

Луна то скрывалась за облака, то выплывала, расплескивая по небу серебристую зыбь.

У озера, как огненный петух, затрепыхал крыльями костер, и Груня зашептала:

— Родя, смотри, смотри!.. Может, это один раз такая красота бывает!..

Проржал в ночном жеребенок, поникли крылья костра, растаяли всплески голосов, и распадок снова затянула стоялая вода тишины.

И вдруг, как брошенные в заводь камни, забулькали вдалеке копыта коня, летучей мышью мелькнул на дороге всадник.

Груня вздрогнула:

— Что это?

— Верно, нарочный из района, — сказал Родион. — Не тревожься, чего ты!

Он положил ей голову на колени, и она склонилась над ним, вдыхая медвяный запах трав, замирая, слушала, как стучат его сердце…

…А три дня спустя, вечером, спотыкаясь, ничего не видя перед собой, Груня шла за телегами, нагруженными солдатскими мешками. На белые облака, как сквозь марлю, сочилась кровь заката, небо багровело огненной разорванной раной. И на этом страшном, в кровавых натеках закате черными хлопьями сыпалось на дорогу воронье.

— Не плачь, родная моя, не плачь! — говорил, глотая слезы, Родион, хотя Груня шагала, сжав побелевшие губы. — Мы их скрутим!.. Вот увидишь!.. У-у, гады, погодите! — Глаза его темнели, он поднимал над головой сжатый кулак и грозил.

За деревней, где начинались поля, подводы остановились. Заголосили в голос женщины, темнее туч стояли мужчины, казалось, безучастные к ненасытным, торопливым рукам, обнимавшим их напоследок.

Тягучий женский плач коснулся сердца Груни, тупой болью разлился по всему телу. Она видела залитое слезами лицо Родиона, вслушивалась в его голос, но не понимала бормотанья мужа.

Он ушел за телегами, а она стояла и все не могла сообразить, куда это он оторвался от нее.

И вдруг будто кто толкнул ее в грудь — и Груня побежала. Она что-то еще должна сказать ему! Ведь она ничего не сказала! Простая, только теперь дошедшая до сознания мысль, что она, может быть, никогда уже не увидит Родиона, гнала Груню вперед.

Черными корягами выросли на затухающем закате телеги и пропали за бугром. Ветер нес в лицо душную, горькую пыль…

— Родя!.. Роденька! — кричала она, спотыкаясь, падая и вновь поднимаясь. — А как же я?.. Постой, родимый мой!..

Но Родион уже был далеко — мужчины во весь рост стояли на телегах и жгли кнутами лошадей.

И тогда Груня, обессиленная, упала на жесткую, но полную тепла землю и, плача, прижалась к ней, как к материнской груди…

Глава третья

По ночам Груню одолевала странная и нелепая мысль: а вдруг выяснится, что никакой войны нет, что все всполошились зря, Родион вернется и осторожно стукнет в стекло?..

В горенке качался полумрак, бесшумно, как клубок дыма, полз по лавке кот, тяжелыми каплями падали в тишину удары ходиков.

Груня соскакивала с кровати, подходила к окну и долго глядела на затянутую мглой улицу.

Ветер безжалостно гнул в палисаде тоненькую рябинку, после каждого порыва она встряхивалась и выпрямлялась.

«Ой, не будет этого! Не будет! Разве такие ошибки бывают?» — Груня шла обратно к кровати и не закрывала глаз до утра, дожидаясь, когда сквозь щели ставней брызнет солнце.

Прибрав в доме, она ходила по горенке, озабоченно хмуря брови, будто забыла что-то очень важное, в оттого, что не могла вспомнить, еще больше мрачнела.

И однажды, когда она так бесцельно расхаживала из угла в угол, прибежал Зорька — младший Родионов братишка:

— В правление тебя кличут…

— Зачем? — спросила Груня и покраснела: в такое трудное время она больше недели просидела лома.

Она торопливо вышагивала по улице, озабоченно вглядываясь в прохожих: была в их лицах непривычная тревожность и суровость.

«Будто подменили всех за неделю, — подумала Груня, и опять ей стало стыдно. — Война ведь идет! Как же это память у меня отшибло?»

Она робко поднялась на крыльцо правления колхоза. Половина в сенях скрипнула под ботинками, и Груня отдернула ногу, будто ступила в холодную воду, с минуту постояла в замешательстве: а вдруг здешний председатель грубо упрекнет ее за безделье? Тогда она ничего не сможет ответить ему, потому что больше всего обижало ее, когда на яге кричали.

Стоять в сенях было неловко: мог кто-нибудь выйти и спросить, что она тут делает.

«А будь, что будет!» — Груня рванула на себя дверь.

В правлении был только Гордей Ильич.

Он стоял у стены и глядел на барометр. Постучав пальцем по круглому прозрачному стеклу, он вздохнул и медленно повернулся к Груне.

— Здравствуй! Садись, — сказал он и, пройдя к массивному столу, покрытому зеленым сукном, уперся кулаками в толстую пластину стекла, литые кулаки отразились в ней. — Вот такие дела, Аграфена Николаевна…

— Какие? — почти не дыша, спросила Груня.

— Не знаешь разве? — в переносье Гордея врезалась глубокая зарубка морщины. — Враг на нас навалился всей своей силой и пока даже распрямиться нам не дает! — В голосе Чучаева слышались несдерживаемая ненависть и отчаяние человека, который бессилен чем-нибудь помочь в большой беде. — Что ты думаешь делать?

— Я? — захваченная врасплох переспросила Груня. — Не знаю…

— Как же это ты, а? — словно стыдясь за нее и сожалея о чем-то, сказал Гордей Ильич. — Разве твой Родион не знает, что ему теперь надо делать? — И вдруг тихо выдавил сквозь зубы: — Эх, мне бы туда сейчас!.. Я б за своих парней сполна им отсчитал!..

— А разве… — начала было Груня и не договорила.

Гордей тяжело мотнул головой, потом выпрямился, принял со стола кулаки, и стальные глаза его холодно блеснули:

— Оба на границе были… Первый удар на себя приняли!..

Словно чувствуя себя виноватой в чем-то, Груня невольно отвела глаза в сторону: на стене, за спиной Гордея Ильича, алой кровью струилось знамя.

Движимая состраданием, Груня приблизилась к Чучаеву и тихо сказала:

— Еще ведь ничего неизвестно… Может, они живые…

— Что? — Гордей Ильич мгновенно покраснел. — Это ты, девка, брось!..

— Простите, честное слово, так, сдуру брякнула, — заглядывая в его глаза, проговорила она.

— Ладно, чего уж! — Гордей Ильич махнул рукой. — Молода еще… Да и откуда тебе всех знать, человек ты у нас новый, — он говорил, не торопясь, как бы обдумывая каждое слово, — моим детям и в голову такое бы не пришло: отступать или в плен сдаваться… А ребята комсомольцами были. Для них быть комсомольцем — это не просто билет в кармане, а кровное, родное, без чего нельзя жить… Ну, хватит, растревожила ты меня… Давай лучше о деле поговорим…

Он присел за стол, облокотился на зеленоватое, как кусок льда, стекло и отразился в нем, сумрачный, тихий, с насупленными светлыми бронями.

«Ну вот, сейчас и даст взбучку», — подумала Груня, но уже без боязни, а скорее довольная тем, что ругать ее будут справедливо, по заслугам.

— Я будто оглохла за эти дни, Гордей Ильич, — смущенно сказала она. — Я даже не знаю, вышла я замуж или нет… или это только приснилось мне…

— Могу подтвердить. Сам на свадьбе гулял, — От горькой усмешки шевельнулись белесые колоски его усов. — Я тебя понимаю… Ждала праздника, тут свалилось такое — огнем жжет, — голос его огрубел, налился силой. — Вот почему ты и должна знать, что тебе надо делать, — работать! Да так, чтобы каждый день ему, кровопийце, тошно стало. Поняла?

— А чего делать? — Груня встала, готовая сейчас же пойти и выполнять все, что прикажет этот человек в военной гимнастерке, суровый, похожий на командира.

— Может, на курсы пойдешь?

— Ой, куда мне! Я ведь шесть классов только кончила. — Груня вздохнула и, взглянув в задумчивое лицо Гордея Ильича, легла грудью на стол. — Никуда я не пойду!.. Мыслимо ли это: Родя там каждый час жизнью рискует, а я за книжки сяду!.. Нет, валите на меня побольше, не жалейте!..

— Ну, смотри, мы ведь не неволим, — помолчав, сказал Гордей Ильич. — Только немца-то одной силой не одолеть: его еще и умом побить надо… Ты дояркой у себя была?

— Дояркой.

— Мы насчет тебя советовались с Краснопёровым. Иди работай на ферме, а там видно будет…

У порога Груня задержалась.

— Гордей Ильич, вы на меня надейтесь, — застенчиво улыбаясь, сказала она. — Я ваш колхоз не подведу…

Гордей внимательно посмотрел на нее:

— Теперь ты, дочка, наша, а значит, и колхоз твой, родной…

— Это я по привычке…

Груня тихонько прикрыла за собой дверь. На крыльце она лицом к лицу столкнулась с Жудовым и отступила. Пропуская ее, он прислонился к точеной балясинке крыльца.

— Дядя Силантий, а как же вы?.. Не ушли еще?

Жудов усмехнулся, не разжимая полных, красных губ.

— Мне, красавица, броню дали, я ведь специалист первостепенной важности — бригадир, опять же вожу трактор, комбайн. — Он вынул белый платок, вытер малиновую от загара шею, вздохнул. — Оно, конечно, эта броня тоже непрочная. На танках она вон какая, а и ту, слышь, скрозь пробивают… От Родиона есть что?

— Пока не слыхать…

Он тоскливым взглядом окинул сбегающую с бугра улицу с кудрявыми палисадами и досказал, поеживаясь:

— Война — это такая проклятущая мельница, кто ни попади в ее жернова — перемелет… Не дай бог!

— Вы разве из верующих, дядя Силантий? — Груня отодвинулась от Жудова, пристально глядя на него и не узнавая: он тоже переменился за эти дни, веяло от него холодком непонятного отчуждения.

— Когда приспичит, небось, и черту будешь молиться, лишь бы на тот свет не угодить!..

— А совесть? — Груня задохнулась, с нескрываемым презрением глядя на здоровое, полнощекое лицо Жудова. — А меня бы совесть замучила!.. Ведь пока мы тут вот с вами разговариваем, люди где-то умирают за нас!.. Разве можно сейчас только о себе думать?..

— Чего горячиться? — понизил голос Силан-тий. — Мы все, какой бы масти ни были, что карты в колоде… Хочешь не хочешь, а жизнь, она по-своему тебя перетасует…. — Он провел широкой веснушчатой рукой но лицу, точно смахивая невидимые паутинки, и сразу лицо его с набрякшими желваками стало холодным и злым. — Ты, девка, еще мелко плавала, не зарекайся! Не таких жизнь скручивала и в ветошку обминала! А ты что — хворостинка таловая, согни посильнее, сломаешься… — И, сгорбясь, как бы подставляя под удар спину, он шагнул в прохладный сумрак сеней.

Груня с минуту стояла, как оглушенная, потом спрыгнула с крыльца и, не разбирая дороги, по грязи и лужам побежала домой.

— А вот не сломишь! Не сломишь! — шептала она сквозь зубы.

И с этого времени дни, натуго вплетенные друг в друга, скрутили ее суровой трудовой необходимостью.

Стремительное течение времени подхватило ее, и скоро Груня потеряла счет дням.

Не успели отзвенеть на лугах косы, как уже август стоял у ворот, истомившийся, душный, пыльный, клоня к земле тяжелые колосья.

Однажды в самый разгар страды, после утренней дойки, Груня пошла в поле.

Над степью медленно, словно нехотя, поднималось солнце, прогорклый, душный запах полыни мешался с нежным, едва уловимым ароматом свежей соломы, горячо дышала истомившаяся земля.

На полевом стане Груня встретила Гордея.

— Слышал, что хорошо работаешь! Молодчина! — пожимая ей руку, сказал он и чуть тронул тыльной стороной ладони кончики усов. — Не зря мы тебя, дочка, в свой колхоз сосватали!

— Да уж вы скажете! — Груня потупилась и покраснела.

— А ты не стыдись: работа — она красит человека, красивым его делает. — Он тронул ее за руку, и Груня с дочерней доверчивостью посмотрела в его усталые, натруженные глаза. — Если хочешь, оставайся в поле… Будешь снопы вязать… Доярки разберут на время твоих коров, присмотрят… Теперь надо привыкать больше тяжести на себя брать…

Груня облизала сухие, запыленные губы и молча кивнула головой. Гордей направил ее в бригаду опытных вязальщиц.

Они работали с удивительной, годами накопленной сноровкой. Вначале Груня немного отставала, но скоро, приглядевшись, вошла в ритм и пошла легким, неторопливым шагом за лобогрейкой, кланяясь земле, — одной рукой захватывала охапку колосьев, другой скручивала свяслом и, чуть сдавив сноп коленом, снова окунала руки а колосья.

Стараясь ни на шаг не отставать от всех, она скоро так умаялась, что боялась присесть отдохнуть: стояло опуститься на землю, как руки и ноги словно отнимались, голова становилась тяжелой-тяжелой. Прислониться щекой к снопу — и спать, спать… Липкий, едкий пот заливал лицо, щипал веки, ныла спина, саднили исцарапанные руки и ноги, рябило в глазах от желтой стерни, а Груня вязала и вязала. Лишь изредка, смахнув рукой зернистый пот с лица, выпрямлялась, оглядывая из-под ладони широкую степь, сверкающие высокими ледяными вершинами горы. Хоть бы повеяло из стекленеющей дали прохладой!

В сиреневом мареве уплывала степь, о чем-то своем, затаенном шептали колосья, жарко, знойно, не утихая.

Но нежданно налетел порывом свежий ветер. Груня испуганно глянула в пепельное от жары небо. Ни облачка! Только дальние бурые сопки курились легкими сизыми дымками.

К полудню надвинулись из-за гор фиолетовые громады туч, обложили все небо; заволновалась на ветру пшеница. Быстро темнело, ощетинилась тучная рожь, тревожно гудел на полевом стане рельс, созывая народ. Вонзилась в ближний увал исковерканная, ослепительная проволока молнии, орудийным гулом прошел над распадком гром, будто докатился сюда с далекой войны.

Груня до тех пор таскала снопы в суслоны, пока не брызнули на жаркую шею холодные капли.

От распадка, завешивая деревню, стремительно надвигалась черная туча; казалось, сыпалась из нее темными космами густая пыль.

Подобрав юбку, Груня побежала к полевому стану, но дождь нагнал ее, ударил тугими струями по спине, сек по голым икрам. Под навес Груня вошла уже вся мокрая.

Ее поразила таившаяся на крытом току тишина: молчала молотилка, не стучали веялки, тихо переговаривались люди. Они сидели на охапках соломы, стояли у машин и угрюмо смотрели на льющуюся с крыши воду.

— Зарядит вот так на неделю, — гнусаво протянул кто-то из сумрачного угла — Похуже, чем на фронте, будет…

— Кто это там закаркал? Бьюсь об заклад, лодырь какой-нибудь!

Груня вздрогнула, услышав хриплый голос Краснопёрова. Никто не заметил, как Кузьма Данилыч подъехал верхом к навесу, с черного плаща струились нити дождя, мокрый круп лошади блестел, как отполированный водой белый камень.

— Небось, когда прыщик на носу вскочит, никто по этой самой причине голову себе не рубит? — слезая с коня, ворчливо выговаривал председатель. — Чего это все притихли, ровно на похоронах? А темно почему: в кошки-мышки собрались играть?

Вспыхнули под навесом три электрических фонаря, все сидевшие на соломе поднялись.

— Чтоб этих разговоров у нас в колхозе не было! — Краснопёрое прошел на ток, стал на свету, весь в жидких струящихся бликах, коренастый, будто вросший в землю, и говорил, рассекая ладонью воздух: — На фронте за такую панику известно что бывает!

Он бросил на веялку мокрый плащ, присел на солому, и все тоже стали опускаться на рыхлые охапки, устраиваться поудобнее.

— Теперь давайте всерьез поговорим о погоде…

По рассказать о своих планах Краснопёров не успел. К навесу, подпрыгивая, подкатил крытый брезентом, забрызганный грязью райкомовский «газик».

Краснопёров вышел под дождь к машине, и Груня потянулась вперед, услышав мягкий, чуть дрожаний от смеха голос:

— Это ты, Кузьма Даннлыч, виноват, не иначе: все лето изводил заведующего районной метеостанцией, смеялся над его прогнозами, а он терпел, терпел и вот, на тебе, разразился!

— Товарищ Новопашин… Алексей Сергеевич, — обиженно загудел Краснопёров. — Ведь он мне, мамкин сын, еще вчера хорошую погоду обещал! Если бы моя воля, я бы засудил его!

— Да-ай тебе волю! — насмешливо протянул секретарь, и Груня улыбнулась.

Перехватив ее взгляд, Новопашин чуть смежил ресницы, словно заговорщицки подмигнул.

Груня покраснела и закрыла локтем лицо. Когда она опустила руку, секретарь, здороваясь с колхозниками, уже входил под навес. Новопашин работал в районе недавно, с начала войны. Груня знала его только по фамилии и сейчас видела впервые.

Он остановился у молотилки, рослый, широкоплечий, а темно-синем пыльнике, сапогах, и, сняв кожаную кепку, провел рукой по светлым волнистым волосам.

— Давайте, товарищи, поближе. — Новопашин весело огляделся. — Дело у меня есть к вам…

Переглядываясь, улыбаясь, люди тесно сгрудились возле него.

Присев на ступеньку лесенки, Новопашин достал из кармана маленькую черную трубочку, неторопливо набил ее табаком, чиркнул спичку. Оранжевый лепесток пламени на миг осветил его уже не молодое, с крупными чертами лицо, светлый, лежавший на матово-смуглом лбу кудерь.

— Что на фронте слыхать, Алексей Сергеевич? — спросил чей-то молодой, нетерпеливый голос.

— А вы разве газет не читаете?

— Читать-то читаем, да все же…

Новопашин улыбнулся. Людям всегда почему-то казалось, что он должен знать больше того, о чем сообщают в печати и по радио.

— На фронтах, товарищи, временно погода стоит неважная, не в нашу пользу. — Он сделал глубокую затяжку, выдохнул дым. — Но мы с вами будем менять погоду в свою пользу, на то мы — советские люди!

Попыхивала трубочка, плыл над головами голубой дымок.

— А дело к вам, товарищи, серьезное, — голос Навопашина звучал глухо и тревожно. — Во многих колхозах нашего района на открытых токах скопилась большая масса зерна: не хватило ни лошадей, ни машин, чтобы вывезти все вовремя… Сушилок очень мало, до войны обходились без них… Ну и, короче говоря, я к вам с большой просьбой: надо помочь соседям спасти хлеб!..

— А я думал, вы нам собираетесь помочь, Алексей Сергеевич, — после некоторого молчания недовольно проговорил Краснопёров и собрал на глыбастом лбу крупные морщины. — Чем же мы им поможем? У нас ведь тоже силы поубавилось. Сами задыхаемся.

— Не прибедняйся, Кузьма Данилыч! — услышала Груня густой, напористый голос свекра Терентия. — Что мы хуже людей, что ли?

— Чужую беду понимать надо! — поддержал кто-то.

— Не на острове живем, а в одном государстве.

— Свой элеватор имеем!

— Чего там, не погибать же хлебу!..

Вслушиваясь в одобрительный, сдержанный гул голосов, Новопашин вглядывался в обветренные, еще не утратившие страдного загара, здоровые, открытые лица мужчин и женщин, и словно теплая, ласковая волна омывала его сердце.

Когда шум сошел на убыль, Новопашин осторожно выколотил о голенище сапога трубочку и тихо спросил:

— Значит, можно надеяться на вас, товарищи?

— Можно! — громко за всех ответила Груня и даже чуть рванулась вперед.

Новопашин оглянулся, радостно закивал ей. Окруженный всеми, он прошел к машине. Его ждали в сельсоветах, в колхозах, МТС, на автобазе, в приемных пунктах, в лабораториях, на токах… Он не спал по двое суток, торопился везде поспеть и к вечеру, когда собирался домой, шагал к машине, уже почти засыпая на ходу.

Вот и сейчас, едва захлопнулась дверца и «газик» стал набирать скорость, цепкие руки сна бросили Новопашина на пружинное сиденье, и он мгновенно заснул.

Но и во сне дела и люди не покидали Новопашина. Он поднимался на мостики комбайнов — золотое половодье затапливало степь; вышагивал по темной утрамбованной «ладони» тока; бросал в черный зев молотилки разрыхленные снопы; распекал нерадивого председателя за то, что тот пытался сдать зерно повышенной влажности; беседовал с бригадирами, звеньевыми, и таяли высокие скирды, вырастали холмы пшеницы, отлипающие тусклой бронзой, он запускал в них по локоть руки — сухие, искрометные струи текли меж пальцев… «Хлеб, хлеб…» — сквозь дрему шептал он.

Машину встряхнуло на ухабе, и стоило Новопашину расклеить веки и прогнать одуряющую тяжесть сна, как снова начала шевелиться в груди холодная змейка тревоги: «Неужели так хорошо начавшуюся сдачу хлеба испортит непогода?»

Не переставая, бубнил дождь, мягко вздыхала под шинами жирная грязь.

— Далеко еще. Катя, до МТС? — спросил он у шофера.

— Спите. Приедем — разбужу.

«А когда она спит? — подумал Новопашин. — Ведь второй месяц почти не вылезает из машины». Он отвалился в угол и оттуда посмотрел на усталое скуластенькое лицо девушки, на ее загорелые руки, уверенно лежавшие на баранке руля.

В потоке света неожиданно возник верховой. Новопашин положил руку на плечо Кати, и она остановила машину.

— Нарочный? Откуда?

— Из «Горного партизана», товарищ секретарь, — голос был молодой, полный радостного удивления.

— Ну, а чем порадуете?

— Подчистую, товарищ секретарь!

— То есть как?.. Неужели полные сто процентов? — Новопашин высунулся из машины.

— Как в аптеке! — выпалил верховой, и Новопашин рассмеялся, вспомнив, что это любимая присказка их председателя.

Ему захотелось пожать пареньку руку, сказать что-нибудь ласковое.

— Как вас зовут?

— А, не надо, — смущенно ответил нарочный, — я тут ни при чем. Вот у нас председатель — это да!.. А зовут меня Николаем, только вам не понадобится.

Новопашин улыбнулся. В лицо ему кропил теплый мелкий дождь.

— Ну, спасибо, Николай. Передавай привет горнопартизанцам!

Опять распахивалась перед машиной темень, антрацитово блестела облитая светом грязь, и скоро в рыхлой тьме засверкали огни МТС.

Домой Новопашин вернулся глубокой ночью. Он стянул у порога грязные сапоги и в одних носках прошел в столовую.

— Наконец-то ты, Леша! — раздался из спальни тихий голос жены, и Алексей Сергеевич понял, что, поджидая его, она не спала и сейчас, успокоенная, уснет.

— Спи, спи… я сам…

Он немного постоял в детской, прислушался к сонному дыханию детей, потом прошел в столовую. На столе было все приготовлено для ужина.

Новопашин выкурил трубочку, прилег на диване, хотел вспомнить, что волновало его в дороге, и не смог: сон сковал его. И уже не слышал, как резко и требовательно зазвонил телефон.

Звонок разбудил шестилетнюю Олю. Она залезла на стул, сняла трубку и сказала:

— Я слушаю…

— Мне Алексея Сергеевича, — нетерпеливо попросил кто-то строгим, густым басом. — Дома он?

— Нет, он спит, — сказала Оля и поглядела в сторону дивана. — Он приехал и теперь спит. — Девочка не сдержалась и сладко зевнула.

— А кто со мной говорит?

— С вами говорит Оля. — Девочка подождала немного и спросила: — А вы насчет хлеба звоните?

— Да, да, насчет хлеба, — сказал сердитый дяденька и захохотал охающе, шумно, и даже не поймешь, всхлипывает или смеется.

— Сейчас я его позову…

Папа долго не хотел просыпаться.

Оля трясла его за плечо, упрашивала, пока он, наконец, протирая кулаками глаза, не понял, что его зовут к телефону.

— Здравствуй, Алексей Сергеевич, извини, что тревожу тебя…

Новопашин узнал голос первого секретаря крайкома.

— Пустяки, Николай Ильич… Хорошо, что позвонили, я сам собирался утром…

— Сколько лет твоей шустрой?

— Шесть.

— Ишь ты, какая бойкая! Их у тебя трое?

— Трое.

— Так дочка не ошиблась: я насчет хлеба, — голос секретаря крайкома окреп, в нем была уже та знакомая Новопашину сила убежденности и ясности, которая помогала понимать Николая Ильича с полуслова. — Ну, как там у вас, все льет?

— Да, зарядил…

— Сводка обещает неделю дождя, а то и больше, — как нечто убеждающее, спокойно сообщил секретарь крайкома. — Надо всерьез заняться сушилками…

— Где не было, начали строить, Николай Ильич…

— Хорошо. Но главное: надо держать зерно в воздухе, перелопачивать, ворошить, слышите? Только так — держать в воздухе! Тяжело, но другого выхода нет. Хлеб на токах не задерживайте. Сколько сегодня вывезли?

Секретарь крайкома продолжал выспрашивать. Новопашин отвечал, не затрудняясь, каждая цифра и фамилия были точно вырублены у него в памяти. И пока они говорили, один как бы снова объезжал весь свой район — тока, бригады, колхозы, сельсоветы, у другого оживали перед глазами нахлестанные дождем и ветром просторы края, он видел застрявшие в грязи полуторки, мокнущие холмы зерна на токах, слышал гудящие молотилки, скрип обозов на дорогах, водопадный шум зерна в элеваторах, лязг отходящего поезда. Он уже мысленно нагружал второй состав.

— Значит, можно на вас надеяться? — спросил секретарь крайкома.

— Можно! — сказал Новопашин и улыбнулся, вспомнив устремленную вперед фигуру девушки, разгоряченное лицо, зеленоватые блестящие глаза, — она также сказала: «Можно!»

Повесив трубку, он подумал о том, что, может быть, сегодня ночью секретарю крайкома будут звонить из Москвы и он невольно повторит то же самое слово и улыбнется, вспомнив о нем, Новопашине.

«Какая, должно быть, хорошая девушка! — Ее сияющее лицо снова встало у него перед глазами. — Надо узнать о ней поподробнее».

…А Груня в это время шла по вязкой грязи за возом, накрытым брезентом, вымеривая километр за километром под усыпляющий скрип колес, и до боли в глазах глядела в кромешную темь.

Дождь стихал, в синих просветах туч, как в глубоких колодцах, дрожали чистые звезды.

«Родя не узнал бы меня сейчас», — подумала Груня и вздохнула. На ее огрубевшем лице шелушилась кожа, губы посуровели и потрескались. Она закрыла глаза, и ей почудилось, что Родион шагает где-то рядом, любовно смотрит на нее.

Выплыли из мрака огни станции, призывно загудели паровозы, а Груне казалось, что они кричали: «Хлеба, хлеба, хлеба!..»

Степь отвечала могучим расстилающимся эхом.

Когда порожняком отправились в обратный путь, снова зашумел дождь.

Груня залезла под брезент, легла на голые доски и, не чувствуя неудобства, мгновенно заснула.

Во сне не давало ей покоя колючее жнивье, пестрило перед глазами, огнем жгло руки, а она вязала и вязала, не разгибая окаменевшей спины…

Дни и ночи проводила теперь Груня в молодежной транспортной бригаде, в дождь, в ветер ездила в дальние рейсы, недосыпала, недоедала, и хотя порой было очень трудно, почти совсем невмоготу, она только крепче сжимала губы: «Роде еще тяжелее».

И когда, наконец, отправили последний обоз и Гордей Ильич при всем народе пожал Груне руку и похвалил за хорошую работу, она удивилась: за что? Разве она работала не так же, как и все?

В тот же день вечером Гордей Ильич собрал комсомольцев в правлении.

Стоя у стола, он внимательно всматривался в похудевшие, посуровевшие лица девушек и парней.

От света большой настольной лампы, прикрытой абажуром, лицо Гордея было словно в зеленом дыму.

Когда все расселись на лавках, он медленно обвел взглядом настороженные, строгие лица комсомольцев и тихо сказал:

— Да… Поредели ваши ряды, ребята. За хлеб только одна половина воевала, а другая там. — И, не мигая, глядел в сумрак комнаты. — Но дрались вы неплохо, я уж об этом на общем собрании говорил… Но похвалить лишний раз за хорошие дела не грех. Молодцы! Нынче каждое зернышко силу копит…

Он помолчал, скручивая цигарку, прикурил, опустился на скрипнувший под ним стул.

— Созвал я вас, ребята, вот для чего: как Григорий Черемисин ушел на войну — вы вроде неорганизованной массой стали, хотя и робите по-комсомольски. Без вожака, я так полагаю, вам нельзя!.. Подумайте, кого бы мы могли на такое ответственное дело выдвинуть? А?

— Иринку вашу, — неуверенно предложил кто-то.

— Ирину? — Гордей Ильич свел ершистые брови, поискал глазами дочь.

Она сидела на табуретке у стены, светловолосая, румянощекая от смущения. С наивной потерянностью озираясь но сторонам, ока сдерживала улыбку, будто боялась, что все увидят, как она довольна.

— Нет, ребята, Ирина еще пока на такое дело жидковата, — твердо сказал Гордей Ильич. — Да и в комсомоле она недавно. Девка она хорошая, работяга… Но здесь этого мало.

Глаза его остановились на Груне, но во взгляде ее Гордей Ильич увидел такой откровенный испуг, что не мог не улыбнуться.

Что-то хрустнуло за окном, метнулась на свету черная озябшая ветка тополя, будто просилась в теплую избу. Все невольно посмотрели в темные стекла, и вдруг Кланя, сидевшая у подоконника, полуиспуганно и радостно вскрикнула:

— Глядите!.. Ваня вернулся!

На миг прильнуло к стеклу белое лицо, в избе забурлил говорок и не успел утихнуть, как, рванув дверь, встал на пороге Яркин.

— Вот вам и секретарь! — сказал Гордей Ильич, поднимаясь навстречу парню. — Откуда ты?

Тяжело дыша, Яркин оглядел всех виновато растерянными, близорукими глазами. Потом сунул руку в карман, выдернул, блеснули зажатые в кулаке очки.

— У-у, проклятые! Так бы и треснул вас об пол, чтоб осколков не подобрать! — чуть не плача, крикнул он.

Кто-то подставил ему табурет, он присел, надел очки, потер пальцами запотевшие стекла. Разглядывая большие свои, не по-крестьянски белые руки и глухо покашливая, рассказал:

— До главного сборного было ничего, а тут застопорило! Привязался какой-то профессор из эвакуированных — и ни в какую! Нельзя, да и все. «Я, — говорит, — понимаю ваши патриотические чувства, но вынужден нас снять с учета». И снял, дьявол. Разве его обманешь? Он сам в очках…

Яркин устало вздохнул, вытер платком выступившие на верхней губе бисеринки пота и молча уставился на свои грязные ботинки.

Не мигая, Груня глядела на него, согнувшегося, присмиревшего, с зеленым горбом вещевого мешка за спиной. За те несколько минут, с того самого момента, когда в окне появилось его лицо, и до того, пока он встал на пороге, она пережила уже внезапное возвращение Родиона, — точно могла сбыться та нелепая, тревожившая ее по ночам мысль, — и успела примириться с неизбежной разлукой и с тем, что сидит на табурете не Родион, а другой.

— Ну, ничего. Ванюша, не вешай голову! — Гордей Ильич положил на плечо Яркина свою тяжелую бронзовую руку, и тот выпрямился. — Мы теперь везде воюем!.. Это ты от всего сердца должен почувствовать, понять. Как считаете, товарищи, можно будет доверить Яркину Ивану Алексеевичу руководство нашей комсомольской организацией?

— Лучше его никто не справится!

— Стоящий парень, чего там!

— Политически грамотный!

Гордей Ильич поднял руку, и все стихло.

— Слышал, что о тебе говорят?.. Помни эти слова, Ванюша, и ничем не пятнай их, им цены нет!..

Он подозвал к себе дочь и, пока шло голосование и комсомольцы опускали б урну свои бумажки, полуобняв Иринку за плечи, о чем-то тихо говорил ей. Лицо ее хмурилось. Груне казалось, что девушка вот-вот заплачет.

— Ну, ребята, поздравляю вас с вожаком! Слушайтесь его: он теперь за всех вас отвечает, а вы — за него!

Не снимая руки с плеча дочери, Гордей Ильич встал над столом, высокий, широкоплечий. В зеленом свете абажура мягко блеснули его стальные глаза.

— А теперь позвольте мне с вами попрощаться, дорогие мои работники!.. Ухожу я, зовут меня.

— Кто зовет, Гордей Ильич?

— Куда вы?

— Родина зовет, — он будто глядел в открытую, залитую солнцем даль и чуть щурился, голос его слегка дрожал. — Парни мои, что головы сложили, зовут…

Стиснув на груди кулаки, Груня смотрела то на Гордея Ильича, то на Иринку. Чуть запрокинутое лицо девушки было бледным. Видимо, ей стоило немалых сил стоять здесь, рядом со всеми, слушать глуховатый голос отца и не плакать.

— Все коммунисты из нашего колхоза на фронт идут. — Гордей Ильич уже овладел собой, в голосе его звенел металл. — Знайте: на вас колхоз оставляем! Пуще глаза его берегите, чтоб мы не к разбитому корыту возвращались!..

— Обещаем, Гордей Ильич, — тихо сказал Ваня Яркин. — Мне ребята на прощанье наказывали… Да! Чуть не забыл! — Он развязал торчавший на табурете вещевой мешок, порылся в нем и стал раздавать комсомольцам, письма.

Торопливо разорвала конверт Иринка, и восковую бледность ее лица мгновенно растопила прихлынувшая к щекам кровь.

«От Григория, — подумала Груня. — Когда же мне?»

Когда Яркин проходил мимо Фроси, та сделала навстречу ему невольное движение и потом снова выпрямилась у стены, спокойная, горделивая, будто все, что происходило сейчас в комнате, не трогало ее.

«А что же Родион?» — хотела спросить Груня, но Яркин прошел мимо, и остановить его она постеснялась.

И только когда собрание кончилось и все шумно стали выходить на улицу, Груня догнала в сенях Яркина и робко тронула его за плечо:

— А Родя ничего не передавал?

Затаив дыхание, она ждала. Ваня ответил с медлительной задумчивостью:

— Со мной ничего не пересылал… А когда я уходил, он отозвал меня в сторонку и сказал: «Я до тех пор писать не смогу, пока у меня в руках хоть один немец не побывает…»

Не слушая больше, Груня вынырнула из темноты сеней.

Как огромные льдины, раздвинулись тучи. В бездонной глубине, будто в синей озерной заводи, зыбились звезды. Луна расстилала на пруду, мимо которого шла Груня, льняную дорожку.

С этого вечера вся жизнь обернулась к ней обновленной стороной, приобрела особое значение и смысл. Смутно это чем-то напоминало пережитое в далеком детстве чувство тревожного и радостного удивления: тогда шестилетняя Груняша впервые забралась на крышу и увидела свою деревню с высоты.

«Вот она какая, наша деревня!» — подумала тогда она и долго не покидала замшелого гребня крыши, зачарованно глядя в открывшийся ей заново мир.

Теперешнее чувство обновления только отдаленно походила на то прежнее детство.

Груня как-то иначе стала относиться к своей работе. Раньше, до войны, ей казалось, что все, что она делает, — это для себя, для колхоза, и чем больше она будет стараться, тем лучше будет жить. Сейчас пришла боязнь, что она делает мало, а нужно как можно больше, потому что от того, как она будет работать, может быть, зависит многое в судьбе того огромного, за что дрался Родион, что двигало и направляло усилия всех людей к одной цели.

Глава четвертая

Незаметно наступила осень. По утрам сквозь серую, рассветную мглу Груня бежала к сельсовету. Там уже обычно к этому раннему часу собиралось много народу.

Сухо трещал репродуктор, словно разгоралась в печке сухая лучина, потом ровный уверенный голос точно огнем охватывал сердца всех.

За те короткие минуты, которые Груня простаивала в тесной толпе затаивших дыхание людей, она как бы успевала побывать там, где брели по израненным дорогам тысячи беженцев, гнали скот, где густое мычание висело на десятки километров, горели хлеба, стоги сена, новые постройки… Если бы могла гореть вода, Груня верила, люди подожгли бы и воду и землю, чтобы каждый шаг по ней был для врага смертельным.

Отступая, истекая кровью, наши войска оставляли выгоревшие дотла села и, собираясь в новый кулак, наносили страшный, разящий удар и снова откатывались.

И где-то в этом человеческом море, среди воя, лязга и грохота осатаневшего металла, стиснув зубы, обливаясь потом, стрелял Родион. А может быть… Нет, нет! Груня видела его только живым, полным ярости.

От сельсовета люди расходились молча, лишь иногда срывался чей-то голос и тянул со слезной дрожью:

— Да что ж это такое?! Доколе он будет гулять по нашей земле, лиходей?

— Погоди, скоро отпляшет! — сурово замечал дед Харитон. — Еще покажется фашисту небо в овчинку!

Если сводка не была особенно мрачной и сообщалось, что наши войска отбили несколько населенных пунктов, Груня оживлялась, шутила с доярками, ей было легче, как будто она повидалась с Родионом.

Но такие дни были редки, к зиме их становилось все меньше. С фронта по-прежнему не было ни одного письма, и если бы не слова, переданные Ваней Яркиныы, Груне нечем было бы уже дышать.

Как-то в глухую декабрьскую ночь Груня дежурила в сельсовете. Она принесла с собой томик «Войны и мира» и всю ночь напролет просидела над ним. На рассвете ее оторвал от книги телефонный звонок. Груня оттянула платок, освободила ухо:

— Дежурная сельсовета слушает.

— Как ваша фамилия?

— Васильцова Аграфена.

— А-а, — понимающе протянул голос, и по едва уловимому оттенку в нем Груня догадалась, что человек улыбается. — Здравствуйте, товарищ Васильцова! С вами говорит секретарь райкома… Что, председателя нет?

— Рано еще. Сходить за ним? Очень его нужно?

— Да, дело срочное. — Секретарь помедлил, как бы раздумывая. — Видите ли, в чем суть… В район завтра прибывают раненые… Нужно немедленно помочь наладить госпиталь… Пришлите из колхоза человек четырех…

Непонятная тревога овладела Груней, она прижала руку к груди и сказала, чуть наклоняясь вперед, словно убеждая:

— Ой, товарищ Новопашин… Конечно, пришлем… О чем тут говорить… Да я сама первая…

— Ну, я на вас надеюсь, не подведите меня, не опоздайте… Хоть к ночи, но приезжайте.

— Не беспокойтесь… Дорогу у нас позамело, так мы пешком, через перевал…

Положив трубку, она неподвижно стояла в настороженной тишине, не отнимая руку от груди, прислушиваясь к чоканью ходиков.

Помогать госпиталю, кроме Груни, вызвалось еще несколько доярок. Под вечер они отправились в район.

Над горами клубился багрово-дымный закат, точно лизали небо зарева далекой, не утихающей ни на час войны. Казалась, оттуда, из самого пекла битвы, и должны были доставить раненых.

«А вдруг и Родион среди них окажется?» — думала Груня и замирала от холодившей сердце мысли.

Может быть, о своих мужьях, братьях и отцах думали и остальные женщины, и не потому, что хотели видеть их ранеными, а потому, что желали видеть их живыми, а раны, — какие бы они ни были, — по их убеждению, легче всего залечивались бы здесь, вблизи родного дома.

Впереди всех, кутаясь в белую пуховую шаль, теребя пушистые ее кисти, шла Иринка. Она словно боялась, что ее догонит кто-нибудь и спросит, чем она встревожена. Нащупывая во внутреннем кармане тужурки колючий треугольник письма, она тотчас отдергивала руку и оглядывалась.

Но все были заняты своими мыслями, и на нее никто не обращал внимания.

Подставив лицо дувшему с гор ветру, упрямо, по-мужски шагала Варвара. С тех пор, как четыре месяца тому назад ушел на войну Силантий, она стала еще более молчаливой и скрытной. Чуть поодаль от нее торопилась Кланя, в черном полушубке, затянутом солдатским ремнем, и в шапке-ушанке.

Фрося шла с Груней. Она взяла ее под руку и старалась идти в ногу. Почувствовав, что Груня чем-то взволнована, Фрося наклонилась чуть вперед и, заглядывая в ее похмуревшее лицо, зашептала:

— Не мути себя, слышь? Изведешься. Ей, войне-то, конца-краю не видно, а ты в самом начале так себя травишь…

Груня внимательно посмотрела на красивое, светлое лицо девушки.

— Тебе, что ж, собственный покой дороже всего на свете? — спросила она.

Фрося насторожилась, посуровела и от этого стала еще красивее.

— А совесть тебя не мучает, что ты Матвея почти что раненым туда отпустила?

— Ты откуда знаешь? — в замешательстве шепнула девушка, тяжело повиснув на Груниной руке.

— Нечаянно слышала, как ты последние нитки рвала тогда в садике…

Похрустывал под валенками сухой снежок. Фрося часто дышала, словно свалилась на нее непосильная коша. Несколько минут она шла молча, не глядя на Груню, хотела было принять свою руку, но не осмелилась и шагала, как спутанная.

— Что ж я деревяшка, что ли, какая? — наконец заговорила она. — Что он туда с собой обиду увез, я знаю. Но вины моей в том нету!.. Любовь — не милостыня, ее каждому не подашь. Он и без того знает, как я переживала и мучилась… Не так-то легко эти нитки рвать, про которые ты сказала…

Фрося овладела собой, спокойно отняла свою руку и почувствовала себя свободнее.

— Я сама себе не враг и на всю жизнь добровольно закабаляться не хочу… Шутка ли, троих не своих детей воспитывать! Хоть и пошла бы за него, никто от этого счастливее не стал бы…

— Ради любимого человека на такое можно пойти, — тихо сказала Груня. — Не крепко, значит, любишь, если так…

— А ты что, в мою душу заглядывала? — вдруг насмешливо и зло проговорила Фрося. — И болезнь определила и рецепт выписала!.. Такая хворь никому не под силу: против нее еще лекарств не придумали…

— Я к тебе по-хорошему, а ты сразу душу на замок, — спокойно возразила Груня.

— Ну вот, поговорили по душам, и ладно, — в тон ей так же ровно сказала Фрося. — Не люблю я, знаешь, когда люди со своими советами лезут… Им, посторонним, всегда все ясно. А ведь если бы все так просто было, так тот, кто страдает и мучается, первый бы все понял. — Она снова взяла Груню под руку, прижалась к ней: — Не сердись на меня! Я больше на себя злюсь, чем на тебя…

Груня молча стиснула руку девушки и ничего не ответила.

Начинался крутой подъем на перевал, где вьюжило даже в тихую погоду.

Небо высилось нал горами серой стеной, супились по обеим сторонам дороги каменистые кручи, ветер не давал выпрямиться карабкающимся па вершины хилым соснам, гнул их горбатые спины; справа лежала глубокая расщелина-пропасть, скалясь нагромождениями ледяных глыб; по свинцово-темным склонам ее, как предвестники близкого бурана, крутились белые смерчи.

На седловине первого подъема уже чувствовалось студеное, обжигающее дыхание перевала, лицо обдавало искрами снега, залепляло глаза, нос, и женщины, сгрудившись, пережидали, когда улягутся позади злые вихри, и снова медленно взбирались вверх.

Горным потоком неслась навстречу молочно-белая поземка, обмывая валенки. С каждой минутой идти становилось все труднее и труднее.

Варвара, шагавшая теперь впереди, изредка останавливалась и кричала в метельную муть:

— Эй! Никто не отстал?

Все обступали Варвару, тяжело дыша, обдавая ее лицо белым паром.

— Живы? — хрипловато спрашивала она. — Кланька, у тебя щека побелела! Снегом ее, снегом!

Еще не поднялись на перевал, а уже все словно поседели, так закуржавели выбившиеся из-под шалей волосы.

— Чисто старухи! — кто-то рассмеялся. — Увидели бы наши мужики, отказались!..

— Если они гак рассуждать будут, мы им самим сделаем от ворот поворот, — сказала Варвара.

— Ничего-о, — протянул чей-то озорной голос. — Придет, обнимет покрепче — и весь иней растает, помолодеешь…

— Да будет вам! Нашли где шутить — чуть не у бога под рукой.

Варвара отворачивалась и снова уходила вперед.

Женщины гуськом тянулись за ней, с трудом поднимая облепленные снегом валенки, увязая в сугробистых гребнях.

Чем круче поднималась дорога, тем быстрее темнело, а скоро все вокруг поглотила буранная мгла.

— Может, вернемся, бабоньки? — раздался чей-то сиплый голос. — Пропадешь тут…

— Что ж, по-твоему, раненых бросить? Они нашей помощи ждут, а мы труса праздновать? — гневно отозвалась Груня.

— Кто не хочет, пусть уходит! — насмешливо бросила Кланя.

— Не хнычь, баба, не сдавайся! — крикнула Варвара.

Женщины окунулись в кипень снега. Они были на вершине перевала. В двух шагах уже не видно было спины впереди идущего, буран, по-волчьи завывая, словно хлестал по лицам грубой, жесткой парусиной, жег ледяной крупой глаза.

— Девки, сто-ой! — закричала вдруг Варвара, и все, натыкаясь друг на друга, сбились около нее. — Я веревку с собой захватила — давай вяжись по очереди!.. Тут недолго и затеряться!.. Ишь, какая заваруха!

Все надвинули на самые глаза платки, закутались потеплее, стянули покрепче узлы шалей на спине и обмотались вокруг пояса одной веревкой.

— А ну, держись! — надрывая горло, перекрывая свист ветра, крикнула Варвара. — Не отставай… ба-бы!..

Казалось, рушились с ледников снежные грохочущие лавины, иногда кого-нибудь сбивало с ног, веревка натягивалась, и все останавливались, поджидая.

У Груни спирало дыхание, коченели руки, ныл, точно сжатый тисками, лоб, веки склеило ледяной коркой, но, упрямо пробираясь сквозь снежную сумятицу, почти падая в холодные руки ветра, она думала: «Роде, может быть, каждый день так приходится».

Дорога круто легла вниз, и сразу стало легче дышать.

Перевал был позади. Буран так же внезапно отступил, как и начался, словно оборвался за спиной. Еще крутилась у ног бессильная поземка, а далеко внизу, в залитой темью долине, уже роились теплые огни деревни.

— Бот и одолели! — весело крикнула Кланя. — Все равно что в бою побывали!

— Кабы на войне так легко было, давно бы с ними, гадами, вчистую рассчитались, — процедил кто-то сквозь зубы.

— Если бы девчат брали, я хоть сегодня бы туда. — Кланя ухарски сбила на затылок шапку. — Угораздило меня девкой родиться!.. Пока война, мне все равно в колхозе не жить! Вот откроются в районе санитарные курсы — только меня и видели!

— Это еще как зазноба твоя, Ванюшка Яркин, посмотрит, — смеясь, сказала Иринка. — А вдруг не отпустит?

— Ванька — парень свой, мы с ним договоримся!

Всю ночь доярки прохлопотали в госпитале, готовя палаты к приему раненых: протирали мокрыми тряпками стены, потолки, подоконники, гладили наволочки, простыни, кололи дрова и топили печи.

К утру крашеный пол блестел, как вощеный, кровати были застланы, на тумбочках, покрытых белоснежными салфетками, играла в графинах вода, сквозь узорное кружево тюлевых занавесок сочилось солнце. В воздухе носился чуть слышный запах лекарств.

Взволнованные ожиданием, доярки в белых халатах и марлевых косынках ходили на цыпочках, как будто палаты уже были полны ранеными.

Груне казалось, что она спокойна, а на самом деле она волновалась больше всех. В который раз она забежала в свою палату, поправила край завернувшегося одеяла, взбила и без того пышную подушку и немного постояла в раздумье посредине просторной, светлой комнаты, где только неделю назад еще галдели за партами ребятишки.

Все как будто было в порядке, и, однако, Груню не покидало чувство какой-то незавершенности, словно она упустила и не сделала что-то очень важное. Почему-то не верилось, что на эти чистые постели скоро лягут десятки покалеченных людей и тишину этого солнечного, радужного дня нарушат чьи-то стоны.

Груня задержалась у большого овального зеркала, как бы не узнавая себя в новом наряде. Под припухлыми веками лежали голубые тени, а глаза смотрели так тревожно и были полны такого смятения, что хотелось спросить: «Ну, что с тобой? Что?»

От протяжных, зовущих гудков машин у нее похолодела спина. Груня оторвалась от зеркала и побежала на улицу.

Крытые зеленые грузовики уже заворачивали на широкий, расчищенной от снега двор. Забор был густо облеплен людьми и, точно живой, шевелился, гудел.

Груня замерла, глядя в темный зев кузова, откуда медленно выплывали первые носилки. Чувство щемящей жалости, смешанное с непонятной боязнью, почти страхом, охватило ее. Она приподнялась на цыпочки, норовя увидеть лицо человека, и когда увидела его — восково-желтое, небритое, — чувство страха рассеялось, уступило место неизъяснимой нежности и благодарности к этому неизвестному бойцу, который пролил за нее кровь и мог бы остаться лежать там навсегда. Вместе с тем пришло чувство какой-то особой ответственности за его жизнь теперь. Все, все сделать для него, лишь бы он выздоровел, все, чтобы его не мучила боль!

Раненых несли на широких полотняных носилках, они были закутаны в стеганые одеяла и даже на подушках лежали в шапках.

Комкая в руках полу халата, Груня с тоской и болью всматривалась в обескровленные лица и, оцепенев, ждала: вот сейчас, сейчас мелькнет перед ней родное лицо, и она, не выдержав, упадет на снег. А вдруг она не узнает его? Проплывали мимо одни носилки за другими. Иногда Груня угадывала под одеялом только половину человеческого тела, и губы ее белели.

— Родненькие вы мои, — беззвучно шептала она, — да как же это вас? Как же?..

У нее кружилась голова, она еле стояла на ногах, но терпела, боясь выказать свою слабость.