Протопоп Аввакум

I

Свят Христос был тих и кроток <…>

…………………………………………………………. Горе вам, Никониане! Вы глумитесь над Христом, —

Утверждаете вы церковь пыткой, плахой да кнутом!

………………………………………………………….

Горе вам: полна слезами и стенаньями полна

Опозоренная вами наша бедная страна.

Но Господь за угнетенных в гневе праведном восстал,

И прольется над землею Божьей ярости фиал.

Нашу светлую Россию отдал дьяволу Господь:

Пусть же выкупят отчизну наши кости, кровь и плоть.

Знайте нас, Никониане! Мир погибший мы спасем;

Мы столетние вериги на плечах своих несем.

За Христа – в огонь и пытку!.. Братья, надо пострадать

За отчизну дорогую, за поруганную мать!

II

Укрепи меня, о, Боже, на великую борьбу,

И пошли мне мощь Самсона, недостойному рабу...

Как в пустыне вопиющий, я на торжищах взывал

И в палатах, и в лачугах сильных мира обличал.

Помню, помню дни гоненья: вот в цепях меня ведут

К нечестивому синклиту, как разбойника, на суд.

Сорок мудрых иереев издевались надо мной.

И разжегся дух мой гневом – поднял крест я над главой

И в лицо злодеям плюнул, и, как зайцы по кустам,

Всё антихристово войско разбежалось по углам.

«Будьте прокляты! – я крикнул, – вам позор из рода в род:

Задушили правду Божью, погубили вы народ!»

Но стрельцов они позвали, ополчились на меня.

Речи полны дикой брани, очи – лютого огня.

И как волки обступили, кулаками мне грозят:

«Еретик нас обесчестил, на костер его!» – кричат.

То не бесы мчатся с криком чрез болото и пустырь, —

Чернецы везут расстригу Аввакума в монастырь.

Привезли меня в Андроньев, – тут и бросили в тюрьму,

Как скотину, без соломы – прямо в холод, смрад и тьму.

Там, глубоко под землею, в этой сумрачной норе,

Думал с завистью я, грешный, о собачьей конуре.

III

Я три дня лежал без пищи, – наступал четвертый день...

Был то сон, или виденье, – я не ведаю... Сквозь тень —

Вижу, двери отворились, и волною хлынул свет,

Кто-то чудный мне явился, в ризы белые одет.

Он принес коврижку хлеба, он мне дал немного щец:

«На, Петрович, ешь, родимый!» – и любовно, как отец,

Смотрит в очи, тихо пальцы он кладет мне на чело,

И руки прикосновенье братски-нежно и тепло.

И счастливый, и дрожащий, я припал к его ногам,

И края святой одежды прижимал к моим устам.

И шептал я, как безумный: «Дай мне муки претерпеть,

Свет-Христос, родной, желанный, – за Тебя бы умереть!..»

IV

Это было на Устюге: раз – я помню – ввечеру

Старца божьего Кирилла привели мне в конуру.

С ним в тюрьме я прожил месяц; был он праведник душой,

Но безумным притворялся, полон ревности святой.

Всё-то пляшет и смеется, всё вполголоса поет,

И, качаясь, вместо бубнов, кандалами мерно бьет;

День юродствует, а ночью на молитве он стоит,

И горячими слезами цепи мученик кропит.

Я любил его; он тяжким был недугом одержим.

Бедный друг! Как за ребенком, я ухаживал за ним.

Он страдать умел так кротко: весь в жару изнемогал,

Но с пылающего тела власяницы не снимал.

Я печальный голос брата до сих пор забыть не мог:

«Дай мне пить!» – бывало скажет; взор – так нежен и глубок.

На руках моих он умер; безмятежно и светло,

Как у спящего младенца, было мертвое чело.

И покойника, прощаясь, я в уста поцеловал:

Спи, Кириллушка, сердечный, спи, – ты много пострадал.

Над твоей могилой тихой херувимы сторожат;

Спи же, друг, легко и сладко, отдохни, усталый брат!

V

В конуре моей подземной я покинут был опять

Целым миром. Даже время перестал я различать.

Поглупел совсем от горя: день и ночь в углу сидишь,

Да замерзшими ногами в землю до крови стучишь.

Если ж солнце в щель заглянет и блеснет на кирпиче,

И закружатся пылинки в золотом его луче, —

Я смотрел, как паутина сеткой радужной горит,

И паук летунью-мошку терпеливо сторожит.

На заре я слушал часто, ухо к щели приложив,

Как в лазури крик касаток беззаботен и счастлив.

Сердцу воля вспоминалась, шум деревьев, небеса,

И далекая деревня, и родимые леса.

Всё прошедшее всплывало в темной памяти моей,

Как обломки над пучиной от разбитых кораблей.

Помню церковь, летний вечер; из далекого села

Молодая прихожанка исповедаться пришла.

Помню тонкие ресницы, помню бледное лицо

И кудрей на грудь упавших темно-русое кольцо…

Пахло сеном и гречихой из открытого окна,

И душа была безумной, страстной негою полна…

Над Евангельем три свечки я с молитвой засветил

И, в огне сжигая руку, пламень в сердце потушил.

Но зачем же я припомнил здесь, в тюрьме, чрез столько лет

Этот летний тихий вечер, этот робкий полусвет?

Был и я когда-то молод; да, и мне хотелось жить,

Как и всем, хотелось счастья, сердце жаждало любить.

А теперь… я – труп в могиле! Но безумно рвется грудь

Перед смертью на свободе только раз еще вздохнуть.

VI

Из Москвы велят указом, чтоб на самый край земли

Аввакума протопопа в ссылку вечную везли.

Десять тысяч верст в Сибири, в тундрах, дебрях и лесах

Волочился я на дровнях, на телегах и плотах.

Помню – Пашков на Байкале раз призвал меня к себе;

Окруженный казаками, он сидел в своей избе.

Как у белого медведя, взор пылал; суровый лик,

Обрамлен седою гривой, налит кровью был и дик.

Грозно крикнул воевода: «Покорись мне, протопоп!

Брось ты дьявольскую веру, а не то – вгоню во гроб!»

«Человек, побойся Бога, Вседержителя-Творца!

Я страдал уже не мало – пострадаю до конца!»

«Эй, ребята, начинайте!» – закричал он гайдукам…

Повалили и связали по рукам и по ногам.

Свистнул кнут... – Окровавленный, полумертвый я твержу:

«Помоги, Господь!» – а Пашков: «Отрекайся – пощажу».

Нет, Исусе, Сыне Божий, лучше – думаю – не жить,

Чем злодея перед смертью о пощаде мне просить.

Всё исчезло... и казалось, что я умер... чей-то вздох

Мне послышался, и кто-то молвил: «Кончено, – издох!»

VII

Я в дощанике очнулся... Тишь и мрак... Лежу на дне,

Хлещет мокрый снег да ливень по израненной спине.

Тянет жилы, кости ноют... Тяжко! страх меня объял;

Обезумев от страданий, я на Бога возроптал:

«Горько мне, Отец небесный, я молиться не могу:

Ты забыл меня, покинул, предал лютому врагу!

Где найти мне суд и правду? Чем Христа я прогневил,

И за что, за что я гибну?..» – так я, грешный, говорил.

Вдруг на небе как-то чудно просветлело, и порой

Словно ангельское пенье проносилось над землей...

Веют крылья серафимов, и кадильницы звенят,

Сквозь холодный дождь и вьюгу дышит теплый аромат.

И светло в душе, и тихо: темной ночью, под дождем,

Как дитя в спокойной люльке, – я в дощанике моем.

Ты, Исусе мой сладчайший, муки в счастье превратил,

Пристыдил меня любовью, окаянного простил!

Хорошо мне, и не знаю – в небесах, или во мне —

Словно ангельское пенье раздается в тишине.

VIII

Это край счастливый. Горы там уходят в небеса,

Их подножья осенили кедров темные леса.

Там, посеянные Богом, разрослись в тиши долин

Сладкий лук, чеснок и мята, и душистый розмарин.

По скалам – орел да кречет, в мраке девственных лесов —

Чернобурая лисица, стаи диких кабанов.

Там и стерлядь, и осетры ходят густо под водой,

Таймень жирная сверкает серебристой чешуей.

Всё там есть, но все чужое, – люди, вера... И тоской

Ноет сердце, вспоминая об отчизне дорогой.

Повстречали мы однажды у Байкальских берегов

Соболиную станицу наших русских земляков.

Плачут миленькие, смотрят, не насмотрятся на нас,

Обнимают и жалеют, подхватили мой карбас,

И хлопочут, и смеются: каждый жизнь отдать готов;

Привезли мне на телеге сорок свежих осетров.

Вместе кашу заварили, пели песни за костром;

На чужбине Русь святую поминали мы добром.

В эту ночь, с улыбкой тихой, очи скорбные смежив,

Засыпали мы под шорох золотых, родимых нив.

IX

Ты один, Владыка, знаешь, сколько мук я перенес:

Хлеб не сладок был от горя, и вода – горька от слез.

На Шаманских водопадах, на Тунгуске я тонул,

Замерзал в сугробах, лямку с бурлаками я тянул.

Без приюта, без одежды насыщался я порой

То поганою кониной, то сосновою корой.

Пять недель мы шли по Нерчи, пять недель – все голый лед.

Деток с рухлядью в обозе лошаденка чуть везет.

Мы с женою вслед за ними, убиваючись, идем;

Скользко, ноги еле держат. Полумертвые бредем.

Протопопица, бывало, поскользнется, упадет.

На нее мужик усталый из обоза набредет,

Тоже валится, и оба на снегу они лежат,

И барахтаются в шубах, встать не могут и кричат:

«Задавил меня ты, батько!» – «Государыня, прости!»

Что тут делать, – смех и горе! Я спешу к ним подойти,

И бранит меня с улыбкой, и бредет она опять:

«Протопоп ты горемычный, долго ль нам еще страдать?»

«Видно, Марковна, до смерти!» Тихо, с ласковым лицом:

«Что ж, Петрович, – отвечает, – с Богом дальше побредем!»

На санях у нас в обозе, помню, курочка была;

Два яйца для наших деток каждый день она несла.

Чудо-птица! и за деньги нам такой бы не найти.

Жалко, бедную в обозе раздавили на пути.

До сих пор об ней я помню: я привык ее ласкать;

Мы крупу в котле семейном позволяли ей клевать:

Божья тварь! Создатель любит всех животных, как детей;

Он не брезгает, Пречистый, и последним из зверей,

Он из рук Своих питает все, что дышит и живет,

Он и птицу пожалеет, и былинку сбережет.

X

Собрались мы плыть на лодках; кормчий парус подымал;

Из тайги в ту пору беглый к нам бродяга забежал.

Он, дрожа и задыхаясь, пал на землю предо мной

И глядел мне прямо в очи с боязливою мольбой:

«Я скитался диким зверем тридцать дней в глуши лесов,

Сжалься, батюшка, не выдай, скрой от лютых казаков!..»

Вижу – лоб с клеймом позорным, обруч сломанных цепей,

Но прощенья страшно молит взор испуганных очей.

Плачет, ноги мне целует – окровавленный, в пыли:

До чего созданье Божье, человека, довели!..

Я забыл, что он преступник, я хотел его поднять

И как брату, кто б он ни был, слово доброе сказать.

Но жена меня торопит: «Спрячем бедного скорей!..»

И голубка отвернулась, – льются слезы из очей.

Скрыл я миленького в лодке да подушек навалил;

Протопопицу и деток на постелю положил.

Казаки к нам скачут вихрем и с пищалями в руках,

Как затравленного зверя, ищут беглого в кустах.

И кричат нам: «Где бродяга? – уж не спрятан ли у вас?»

«Никого мы не видали, – обыщите наш карбас!»

Ищут, роют, но с постели бедной Марковны моей

Не согнали: «Спи, родная, не тревожься!» – молвят ей, —

«Вдоволь мук ты натерпелась!» Так его и не нашли.

Обманул я их, сердечных. Делать нечего – ушли.

Пусть же Бог меня накажет: как мне было не солгать?

Согрешил я против воли: я не мог его предать.

Этот грех мне был так сладок, дорога мне эта ложь;

Ты простишь мне, Милосердный, ты, Христос, меня поймешь:

Не велел ли ты за брата душу в жертву принести.

Все смолкает пред любовью: чтобы гибнущих спасти,

Согрешил бы я, как прежде, без стыда солгал бы вновь:

Лучше правда пусть исчезнет, но останется любовь!

ХI

Вижу – меркнет Божья вера, тьма полночная растет,

Вижу – льется кровь невинных, брат на брата восстает.

Что же делать мне? Бороться и неправду обличать,

Иль, скрываясь от гонений, покориться и молчать?

Жаль мне Марковны и деток, жаль мне светиков моих:

Как их бросить без защиты; горько, страшно мне за них!

И сидел в немом раздумье я, поникнув головой.

Но жена ко мне подходит, тихо молвит: «Что с тобой?

Отчего ты так кручинен?» – «Дорогая, жаль мне вас!

Чует сердце: я погибну, близок мой последний час.

На кого тебя оставлю?..» С нежной ласкою в очах —

«Что ты, Бог с тобой, Петрович, – молвит, – там, на небесах

Есть у нас Ходатай вечный, ты же – бренный человек.

Он – Заступник вдов и сирот, не покинет нас вовек.

Будь же весел и спокоен, нас в молитвах поминай,

Еретическую блудню пред народом обличай.

Встань, родимый, что тут думать, встань, поди скорей во храм,

Проповедуй слово Божье!» Я упал к ее ногам,

Говорить не мог, но молча поклонился до земли,

И в тот миг у нас обоих слезы чудные текли.

Встал я мощный и готовый на последний грозный бой.

Где ж они, враги Господни, жажду битвы я святой.

За Христа – в огонь и пытку! Братья, надо пострадать

За отчизну дорогую, за поруганную мать!

XII

Смерть пришла... Сегодня утром пред народом поведут

На костер меня, расстригу, и с проклятьями сожгут.

Но звучит мне чей-то голос, и зовет он в тишине:

«Аввакумушка мой бедный, ты устал, приди ко Мне!»

Дай мне, Боже, хоть последний уголок в святом раю,

Только б видеть милых деток, видеть Марковну мою.

Потрудился я для правды, не берег последних сил:

Тридцать лет, Никониане, я жестоко вас бранил.

Если чем-нибудь обидел, – вы простите дураку:

Ведь и мне пришлось не мало натерпеться, старику...

Вы простите, не сердитесь, – все мы братья о Христе,

И за всех нас, злых и добрых, умирал Он на Кресте.

Так возлюбим же друг друга, – вот последний мой завет:

Все в любви – закон и вера... Выше заповеди нет.

1887